Сталин, Иван Грозный и другие — страница 64 из 88

Впрочем, и на него поступил донос от Вс. Вишневского, одного из навязчивых приятелей Сергея Эйзенштейна[411].

Рецензия на эту редакцию спектакля появилась только спустя два месяца, 30 мая 1945 г., в «Правде» и за той же подписью: С. Голубов. Слишком грандиозные и радостные события потрясали страну, союзные народы, мир – конец войны, безоговорочная капитуляция нацистской Германии. Дело о реабилитации царя Ивана IV можно было бы и придержать. Но если опричники крепили у седел отличительный знак – отрубленную собачью голову, то Сталин, подобно им, постоянно выставлял на показ народу «волчью голову» царя Ивана. Даже в эти светлые дни продолжалась работа над постановкой второй пьесы дилогии во МХАТе. Сограждан давно приручали: существуя в убогом настоящем, постоянно жить придуманном прошлым. Перспектива наступления коммунистического счастья в одной стране все более подменялась исторической ретроспективой, нафантазированной вождем. В целом рецензия Голуба на спектакль «Орел и орлица» сдержанная, но автор не скрывает своих восторгов, описывая толстовского царя и его опричников, задней мыслью, конечно, подразумевая другого «государя» и других опричников: «Образ Ивана доходит до нас в своей внутренней цельности. И мы ясно видим, что главное в нем – свет: свет исторической грозы, без пощады разивший внешних врагов русского государства и изменников – бояр… Она-то, эта гроза, и заслужила Ивану его прозвище Грозного.

…Монолитность образа Малюты в спектакле почти величественна. Мы не сомневаемся, что именно ему, и никому другому, прикажет царь, когда созреет для этого неизбежность, устранить крамольного митрополита Филиппа. И могучая рука верного Иванова слуги не дрогнет»[412].

Судьба второй пьесы, «Трудные годы», была не менее трудной.

* * *

Незадолго до смерти художественный руководитель МХАТа В.И. Немирович-Данченко прислал Толстому телеграмму, в которой писал: «Вашего Грозного нахожу исключительные достоинства верю при вашей дополнительной работе замечательный спектакль замечательным исполнителем Хмелевым…»[413] Н.П. Хмелев упомянут не случайно, помимо того, что это был действительно великий актер второго мхатовского поколения, он еще был и любимым сталинским актером. Известно, что именно на спектакли с его участием в пьесе Михаила Булгакова «Дни Турбиных» Сталин приходил много раз. Существует предание, что вождь как-то зашел к артисту за кулисы, выразил свое восхищение игрой актера и заявил, что его сводят с ума тонкие усики главного героя (Алексея Турбина). В таком признании (если оно действительно было?), есть что-то не соответствующее образу осторожного, закрытого вождя. Но за свои роли Хмелев получил две Сталинские премии первой степени и еще третью, посмертно за не сыгранного Иван Грозного. Не случайно и то, что, умирая, Немирович-Данченко благословил Хмелева на пост художественного руководителя театра и на роль царя в будущей постановке МХАТа. Правда, при Хмелеве работала режиссером М.О. Кнебель, оставившая очень интересные, написанные с глубоким чувством воспоминания. А когда пьеса Толстого поступила в театр, то специально для этой постановки пригласили известного театрального режиссера из Театра Советской армии Алексея Дмитриевича Попова[414]. Вся труппа и драматург с нетерпением ждали, когда вождь соизволит выпустить из своих цепких рук вожделенную пьесу и можно будет приступить к репетициям, готовясь к высоким, очень высоким наградам. Кнебель вспоминала, что Хмелева сильно волновала и судьба пьесы, и его будущая роль. Он не мог простить Эйзенштейну того, что тот не взял его на роль царя в запущенный в производство одноименный кинофильм. Он считал, что пьеса Толстого подарит и ему очередной звездный час: «– А если пьесы не будет? – спрашивала я.

– Будет! – упрямо говорил Хмелев.

– Не может не быть! Будет.

– Но вы ведь не знаете, какой там будет Грозный?

Это беспокоило Хмелева и возбуждало острейший интерес. Доходили слухи, что Толстой в своей пьесе опирается на какие-то новые исторические сведения – это интриговало Хмелева»[415]. Мы знаем, что никакими новыми сведениями Толстой не располагал, слухи эти он распространял сам, а новую пьесу действительно писал.

Первая читка пьесы «Трудные годы» опять состоялась в авторском исполнении. Опытный театральный режиссер, ученица Станиславского и Немировича-Данченко, в своих мемуарах не столько комментирует содержание новой пьесы, сколько пишет о непревзойдённой авторской манере чтения: «Осенью 1943 г. Алексей Николаевич Толстой читал в МХАТе «Трудные годы». Не буду касаться сейчас взгляда Толстого на фигуру Ивана Грозного и того, как за последующие десятилетия изменилось и осложнилось наше восприятие русской истории (это 60-е гг. ХХ столетия– Б.И.). Тогда, в 1943 г., мы полностью подчинились обаянию таланта Толстого и мыслили в том же русле, что и он. Чтение меня поразило, как поражает музыка. Широкая, прекрасная русская речь, необыкновенно красивый язык! Все сидели зачарованные, а Толстой почти не делал движений, как будто выдыхая громадные запасы жемчужных россыпей – слов. Его крупная голова, словно высеченная из драгоценного дерева, умные глаза, голос, который то опускался до глубоких басовых нот, то шелестел нежно и трепетно, когда он читал реплики Анны, то звенел от гнева, то стелился хитро и затаенно, – все было так выразительно и прекрасно! Играл ли Толстой? Не знаю. Читал? Тоже не знаю. Как в симфоническом оркестре у великолепного дирижера слышен каждый инструмент и слышно чудо целого оркестра, так и у Толстого слышался каждый отдельный человек и хор – голосов, речей, мыслей, страстей»[416].

Следует учесть, что, когда Толстой читал это произведение перед актерами МХАТа, он уже был болен и временами испытывал трудности с дыханием, но свои любимые трубки продолжал курить. Хочу привести еще два небольших отрывка из воспоминаний Кнебель, характеризующие и Толстого, и Хмелева, и Ивана IV в их изображении. Хмелев каким-то особым чутьем уловил несоответствие первой картины с остальной частью произведения. Он утверждал, что автор изобразил два разных характера, и отказывался играть первую сцену. Режиссеры и исполнитель главной роли отправились к автору за разъяснениями:

«Толстой молчал, усиленно дымя трубкой.

– Алексей Николаевич, я понял в чем дело! – вдруг радостно закричал Хмелев. – В первой картине он молодой, а во второй он почти старик!

– Молодой? – переспросил удивленный Толстой. – Ну и интуиция у вас! Сейчас я вам расскажу удивительную вещь. Я только сейчас вспомнил, что написал первую картину этой пьесы сразу после «Орла и орлицы», где Грозный – молодой. Потом отложил работу над пьесой, а вернувшись к ней, начал писать сразу со второй картины – с Земского собора. Я был, по всей вероятности, эмоционально еще весь во власти молодого Грозного. Я об этом забыл, а вы это почувствовали. Ну и интуиция!»[417] Толстой лукавил, он механически взял из начального варианта пьесы, из той, первой, 1942 г., одну картину и вставил ее в новую пьесу, т. е. в «Трудные годы», а интуиция гениального актера (Хмелева) действительно уловила дисгармонию. Эффект такой дисгармонии хорошо известен всей пишущей братии: давно написанный фрагмент из одного произведения крайне трудно вставить без заметных «швов» и нестыковок в новое творение.

«Трудные годы», как и «Орел и орлица», – это пьесы одного героя, а значит и одного актера. И если Толстой обозначил дилогию как драматическую повесть, то и режиссеры, и актеры МХАТа хотели видеть в ней трагедию уровня Шекспира. Вспоминая атмосферу постановки, Кнебель так и писала: «Время Ивана Грозного соответствует эпохе Елизаветы в Англии, то есть эпохе Шекспира. Нам чудилось, что «дух Шекспира» витает в «Трудных годах» – не по хронологическим сопоставлениям, а в обрисовке характеров, в темпераменте, в суровой мощи красок»[418]. Актер настолько владел мастерством перевоплощения, что временами было видно, как он отбрасывает свою человеческую суть и воплощается в сотворенную Толстым личину царя. Хмелев без тени наигрыша и рисовки заявлял: «Когда я тушу свечу, я верю, что я – Грозный». Недаром церковь с античных времен крайне подозрительно относится к лицедеям, скоморохам, актерам, способным манипулировать своей и чужими душами. Бывало, что за особый талант отправляла их на костры. Страх перед лицедейством, конечно, суеверие, но вот как очевидец описывает состояние актера на генеральной репетиции. Хмелев был буквально «одержим» образом толстовского царя: «В его голосе зазвучали истерические ноты, и мне вдруг стало страшно, – завершает свой рассказ Кнебель. – Мелькнула мысль, что он тяжело болен…Сегодня перед нами уже был не просто великолепный актер, примеривавшийся к разным кускам роли. Это был Иван Грозный, умный, властный, хитрый, жестокий. Он играл вдохновенно, невероятно сильно. Алексей Дмитриевич (Попов. – Б.И.) наклонился ко мне, в его словах звучали и восторг, и беспокойство.

– Как можно так тратиться?! Ведь у него еще весь спектакль впереди! Это какое-то самосжигание!..

«Отойди, Малюта… Подобает смириться мне…»

Это были последние слова Хмелева – Грозного. Они долго преследовали меня – и потому, что были последними, и потому, что в них раскрывалось чудо актерского искусства. Мы видели усмирение страсти – от чуть не совершившегося на глазах у всех убийства до крутого самосмирения…

Хмелев умер в восемь часов вечера. Мы сидели около него – мертвого, – а на сцене гремела музыка, и из зрительного зала докатывались раскаты бурного смеха…»[419]