За неделю до этапа Джаваир передала мне нашим шифром: «Выезжаю к морю вместе с маленьким». «Маленьким» звали нашего товарища Бесо Геленидзе, надежного, испытанного в деле товарища. Бесо не маленький, просто привык напевать «тара-патара», за что он и получил свое прозвище[196]. Я понял, что «к морю» это в Баку, и обрадовался – недолго мне осталось сидеть за решеткой. Я надеялся, что мы с Гиго попадем в один этап и сумеем бежать вместе, но Гиго отправили следующим этапом и не в Харьков, а в Орел.
В Баку незадолго до отхода поезда Джаваир смогла передать мне сверток с едой, в котором были хлеб, зелень, кусок сыра и пирожки с мясом и вареньем. Два пирожка, помеченных крестом, были обычными, а в остальные положили снотворное. Еды было много, и, когда поезд тронулся, я угостил моих конвоиров, которых у меня было целых шесть, поскольку я считался опасным арестантом. В этом не было ничего необычного, поскольку многие арестанты пытались как-то задобрить конвоиров, чтобы получить какие-нибудь мелкие поблажки. Когда конвоиры заснули, я разломил хлеб, достал одну из спрятанных в нем пилок и начал пилить кандалы. В соседнем вагоне ехал Бесо с документами и одеждой для меня. Когда одна нога моя была свободна, в вагон вдруг пришел с проверкой ротмистр, начальник охраны. Увидев моих конвоиров спящими, он пинками разбудил их и начал распекать. Потом заменил старшего конвоира на другого. Конвойные так и не поняли, в чем было дело. Они решили, что их разморило от сытной еды, укачало в поезде. Пока мы ехали, я прятал пилки в вагоне, ожидая удобного случая, но случай не представился. Конвоиры были начеку, вдобавок начальник охраны, что-то заподозрив, то и дело являлся в наш вагон с проверками. На подъезде к Харькову я выбросил пилки в уборную, поскольку знал, что в тюрьме меня тщательно обыщут. Жаль было расставаться с мечтой о свободе, которая была совсем рядом.
В Харьковской тюрьме
Харьковская тюрьма, как я уже написал, была адом, где арестантов подвергали всяческим издевательствам и унижениям. Опасные политические преступники, такие как я, содержались в одиночных камерах, которые всегда были заперты. Выводили нас под охраной из двух надзирателей поодиночке на короткие прогулки, всех в разное время и разные прогулочные дворы – тесные клетушки, отделенные стеной друг от друга. Перестукиваться и поддерживать связь другими способами было невозможно[197]. Только во время службы в тюремной церкви можно было увидеть других заключенных, но надзиратели становились так, чтобы исключить любую возможность передачи записки или переговоров. Любая попытка чего-то подобного сразу же пресекалась. Виновного выволакивали из церкви, избивали и бросали в карцер. Это была единственная из тюрем, в которых мне довелось побывать, где в наказание надзиратели могли «забыть» дать арестанту еду, то есть здесь пытали голодом. Не уменьшали, как разрешалось правилами, норму выдаваемой пищи до оставления только на хлебе и воде, а «забывали» дать все, в том числе и хлеб с водой.
Я был наслышан о здешних порядках и ничего хорошего не ожидал. Однако, проведя в тюрьме некоторое время, я отметил, что ко мне тюремные надзиратели относятся не так уж и плохо. В сравнении с тем, чего я ожидал, это отношение можно было бы назвать «уважительным». Вначале я думал, что это явилось следствием моей репутации отчаянного человека. Отчаянных надзиратели боятся и предпочитают не задевать. Кто знает, что у отчаянного на уме. В Метехах был случай, когда один арестант по фамилии Папидзе схватил надзирателя за плечи и так ударил о стену, что разбил ему голову.
Вскоре я понял, что ошибался. Не моя репутация была тому причиной, а старания моих товарищей. Один из надзирателей принес мне в камеру книгу, что-то духовное, другого здесь арестантам не давали. Я удивился, поскольку не просил этой книги, но надзиратель посмотрел на меня со значением, положил книгу и вышел. В книге я нашел письмо от моего товарища Саркиса Ханояна[198], написанное на армянском языке. Он писал, что партия помнит обо мне, что его направили в Харьков, чтобы он мог «позаботиться» обо мне. Я понял, что товарищи готовят мне побег. В конце письма я прочел: «Коба передает тебе революционный привет». Было очень приятно узнать, что товарищи меня не забыли. После неудавшегося бакинского побега я немного приуныл. Неудачный «экс», сорвавшийся из-за ареста «экс» на почте, арест, неудачный побег… Я уже жалел о том, что перестали ссылать на Сахалин. Мне казалось, что уж оттуда-то я бежал бы легко. Позже, в 1918 году, я познакомился с товарищами, прошедшими через сахалинскую каторгу. Из их рассказов я понял, что ошибался. В определенном смысле бежать с Сахалина было труднее.
Письмо после прочтения я съел, и мне казалось, что в жизни я не ел ничего вкуснее. Тот же надзиратель дал мне бумагу и карандаш, чтобы я мог написать ответ.
Если бы письмо было не от хорошо знакомого мне Саркиса, да вдобавок на армянском языке, я бы заподозрил провокацию. Очень уж неожиданно было получить здесь письмо от товарища. Но тут уж сомнений не было, тем более что я знал почерк Саркиса. Я получил еще два письма от Саркиса, а затем мне стал писать на русском харьковский товарищ, который подписывался «Иван». С Иваном мы переписывались шифром. Письма приносил все тот же надзиратель. Фамилия его была Васильев. Он же ознакомил меня с планом побега, который вначале даже мне показался несбыточным.
В Харьковской тюрьме, которую переделали в каторжный централ из исправительного отделения[199], была своя пекарня, где работали арестанты. Из пекарни можно было бы убежать, но мне никогда бы не разрешили там работать. План заключался в том, что в одно из воскресений, когда будет дежурить Васильев, он после службы в церкви отведет меня не назад в камеру, а в пекарню, посадит в мешок, а местные товарищи вывезут меня из пекарни на телеге, в которой будет лежать плесневелая мука, возвращаемая поставщику. По сговору с тюремным начальством, имевшим от этого немалую выгоду, в царские тюрьмы всегда поставлялся плохой товар. Но иной раз привозили такую поганую муку, из которой было совсем невозможно печь хлеб. Тогда приходилось ее возвращать.
Такой необычный, рискованный для нас обоих (меня и надзирателя) побег можно было осуществить только в воскресенье, когда в тюрьме не было начальства и оттого порядки были чуть свободнее.
– А что будет с вами? – спросил я у надзирателя.
После такого его посадили бы в ту камеру, где сидел я. Почему он пошел на такое?
– Я исчезну следом за вами, – ответил он.
Уже после революции я узнал от Саркиса, что за мое освобождение Васильеву обещали двадцать пять тысяч рублей и «чистые» документы греческого подданного. Он за всю свою службу столько жалованья не получил![200] В 1915 году наиболее дальновидные слуги престола начали задумываться о том, что может ожидать их после революции, и старались каким-то образом обезопасить себя. Саркис сказал, что Васильева не пришлось долго уговаривать, он согласился сразу, только выторговал двадцать пять тысяч вместо предложенных двадцати.
За неделю до побега Васильев принес мне в книге сразу два письма – одно от товарища Ивана, а другое от Сталина, написанное на грузинском. Сталин писал мне, что обстановка с каждым днем становится все более революционной, что работы много и я очень нужен товарищам на воле. О себе он написал скупо: пока что вынужден жить в Сибири[201], работаю, стараюсь делать, что могу. «Сурен передает тебе горячий привет и ждет, когда сможет встретиться с тобой в Тифлисе», – писал Сталин о Спандаряне, который был в ссылке недалеко от него. Мечта Сурена не сбылась, он умер в ссылке в следующем году, так и не увидев больше родного Тифлиса.
Побег не состоялся. Видимо, Васильев чем-то навлек на себя подозрения, потому что его схватили, когда он в пятницу, за два дня до побега, нес мне письмо от товарища Ивана, в котором содержались последние инструкции. Мы шифровали письма парным шифром, который тюремному начальству удалось прочесть[202]. Меня несколько раз допрашивали, однажды устроили очную ставку с Васильевым. Я молчал. Меня били, держали в карцере, но я молчал. После этого меня вообще стали часто избивать, по любому поводу и без повода. Убить меня сразу у тюремного начальства не хватало смелости, поэтому оно надеялось, что я умру от постоянных побоев, голода и сидения в сыром карцере. Обычно такая жизнь заканчивалась чахоткой, но мне повезло. Меня спасла злость. Я был так зол на моих мучителей, что назло им выжил и вышел на волю в марте 1917 года. С некоторыми из тюремщиков мне удалось поквитаться. Что стало с Васильевым, я не знаю.
Если бы я был человеком суеверным, то решил бы, что меня «сглазили», поскольку у меня сорвалось два побега подряд. Но я, будучи материалистом, сделал правильный вывод о том, что наши враги прошли обучение в том же революционном университете, что и мы, только по другую сторону баррикад. Они стали опытнее, бдительнее, начали замечать то, чего раньше не замечали. Нам следовало действовать еще осторожнее. С учетом этого я организовывал работу на Кавказе при меньшевиках.
Долго я не имел никаких сведений с воли. Надзиратели ко мне были приставлены такие, что подкупить их никак не выходило. Я, как экспроприатор, считался в тюрьме богатым человеком. Тюремщики не могли поверить в то, что я передаю товарищам все захваченные деньги, ничего не оставляя себе. Я несколько раз пытался использовать славу «богача», заговаривая с надзирателями о том, что в Тифлисе у меня припрятаны крупные суммы денег и если они помогут мне бежать, то я вознагражу их по-царски. Но они даже не вступали в разговор, молчали, как истуканы. Однако в августе 1916 года один из надзирателей принес мне письмо от товарища Ивана. Жаль мне, что я так и не встретился с ним. Сразу после того, как меня освободили, я уехал в Петроград, а после узнал от Саркиса, что Иван погиб в январе 1918 года.