Возвращаясь в историческую глубину, а именно в XIX век с его многократными попытками поляков (1812, 1830, 1863) вернуть себе независимую, но уже национальную государственность на многонациональной территории, мы должны поместить эти восстания в этнодемографический контекст бывших Восточных Кресов Речи Посполитой. В контекст, как уже было сказано, не до конца сформировавшейся, двойственной этничности, совпадающей с сословными и социальными рамками, где польская шляхта в целом противостояла литовскому и русскому (белорусскому и украинскому) крестьянству и еврейскому населению местечек. Можно предположить, что именно «господские» польский язык и отчасти католическая / униатская церковь для этого иноэтничного социального большинства служили критерием самоопределения[1050]. И иерархически более высокое положение польскости делало её социально, по крайней мере, отчасти чуждой для более «низкого» и ещё не полонизированного крестьянского большинства Восточных Кресов, оставляя простор для соединения этой чуждости с очевидной социальной рознью между крестьянами и шляхтой.
Известно, что именно эта не сформированная до конца, социальная этничность, не пережившая ещё полной ассимиляции, и образовывала пропасть между восстававшими польскими властями и шляхтой. Да и трудно было полякам (за исключением Виленского края) на Восточных Кресах даже в перспективе рассчитывать на этническую солидарность в деле национального освобождения, там, где даже в более позднее время доля поляков была крайне невелика: например, по переписи 1897 года, в белорусской Гродненской губернии поляки (вернее — назвавшие польский язык родным!) составляли всего 10,1 %, в то время как евреи — 17,4 %, а в украинской Волынской губернии — поляки составляли 6,2 % (ср.: немцы — 5,7 %), в то время как евреи — 13,2 % (при этом естественный прирост евреев традиционно был кратно выше, чем у других групп населения)! И, повидимому, здравый смысл польской общины именно поэтому после 1863 года направил её культурно-демографические усилия в сторону ассимиляции литовцев и белорусов там, где к этому сложились особые предпосылки, — в Виленском крае.
Вольно или невольно уничтожаемая таким образом — в интересах разнообразного, конкурентного национального и государственного строительства — этнокультурная сложность региона с появлением независимых государств стала главной жертвой их рациональной государственной «биополитики». Но не уничтожила социальной нужды и стимулируемой ею эмиграции, превратив их в один из факторов конкуренции, которую власти использовали или преодолевали, строя этнически более гомогенные общества (вплоть до изгнания немцев в конце 1930-х из Латвии и Эстонии и истребления евреев в 1941–1944 гг. в Литве, Латвии и Эстонии, начатого местными этническими властями ещё до прихода гитлеровских оккупантов).
В. М. Кабузан приводит данные об огромных миграционных потоках в Прибалтике 1920–1930-х: из Литвы (без Виленского края и Мемельского края) в 1920–1940 гг. в основном в США, Бразилию и Аргентину официально эмигрировало 102,4 тыс. человек, из них 85 % — в 1920-е гг., из них треть — евреи (при том, что в населении евреи составляли всего 10 %) (с. 62)[1051]. В 1919–1924 гг. в Латвию прибыло около 230 тыс. эмигрантов, в том числе 96 % из России (с. 63). Финальные факторы уничтожения этнической сложности, перечисляемые историком, таковы (с. 67–68):
(1) истребление и эмиграция: фактор практически необратимый — «В 1943–1944 гг. из Эстонии, Латвии и Литвы с отступающими немецкими войсками ушло в Германию 165 тыс. человек, Бельгию — 35 тыс., Швецию — 30 тыс. Сверх того, в 1942–1943 гг. из Эстонии в Швецию уехали все проживающие там шведы (более 6 тыс. чел.). Таким образом, общий отток населения составил почти 240 тыс. чел.
Однако по данным Чрезвычайной государственной комиссии СССР по состоянию на 1 марта 1946 г., в Германию на работу было отправлено [из Прибалтики] 415,4 тыс. чел… Сверх того немцы [при соучастии местных литовцев, латышей и эстонцев. — М. К.] уничтожили в Прибалтике 811,6 тыс. чел. мирных жителей (в том числе около 350 тыс. евреев) и 624 тыс. военнопленных. А всего убыль составила по грубым расчётам около 1,7 млн. чел, что составило 28 % всего населения трёх прибалтийских республик (6 млн чел. в 1939 г.)»[1052];
(2) ссылка: фактор в большей части обратимый, за исключением естественной и повышенной смертности репрессированных, — «на 1 января 1953 г. на спецпоселении находилось около 200 тыс. коренных жителей Прибалтики, высланных оттуда [в дальние районы СССР] в 1940–1951 гг.»[1053];
(3) репатриация части поляков — фактор не репрессивный, несмотря на то, что В. М. Кабузан терминологически относит его к репрессиям, говоря о «депортации» около 200 тыс. поляков из Литвы в Польшу (около половины, в 1959-м в Литовской ССР оставалось 230 000 поляков).
Таким образом, в истории польской Литвы была поставлена промежуточная пауза: если Российская империя была практически бессильна противостоять внутриимперскому «прозелитизму» поляков, то СССР приложил усилия к тому, что польская экспансия на Виленский край была ослаблена изнутри и извне прекращена, но не решил и не мог решить исторического спора о том, кто кого в наибольшей степени принудительно ассимилировал и кто кому «возвращал» утраченную идентичность. В исторической конкуренции за землю и за людей и Польша, и Литва действовали в рамках своих возможностей, но принципиально одинаково.
Измерения массовых репрессий и «новый курс» Л. П. Берия в советской Прибалтике
«Архивная революция» (понятие В. А. Козлова[1054]), свершившаяся в России в начале 1990-х гг. после известного указа президента России Б. Н. Ельцина, призванного обеспечить свободный доступ к архивным материалам о политических репрессиях[1055], фактически затронула, в первую очередь, историю СССР сталинского времени, в наибольшей степени наполненного репрессиями. И «архивная революция» стала научной, источниковедческой революцией в изучении истории СССР, введя в научный оборот тысячи томов новых документов, породив сотни томов новых исследований. В первое время, вспоминают исследователи сталинской статистики и репрессий, против политических и публицистических оценок масштабов репрессий архивная статистика выглядела заниженной.
Возникла некоторая зачарованность глубинами всегда ранее секретных данных о советской макроэкономике, советской микроэкономике и миллионах персональных данных её строителей и жертв. Демагогические споры отечественных и западных критиков СССР о количестве жертв, словно соревновавшихся в том, кто выкрикнет большую цифру, оставляли мало места для науки, и сами под науку мимикрировали всё меньше (за редким исключением в лице публицистов вроде Бориса Соколова[1056] или авторов французской «Чёрной книги коммунизма» (1997), ведущих войну против Сталина в духе «абличительных» 1980-х годов). Бесценно признание руководителя правозащитного и исследовательского антисталинского общества «Мемориал» Арсения Рогинского о порождённом — в полном соответствии с логикой «заколдованного круга» (circulus vitiosus) — антикоммунистической пропагандой в общественном запросе на максимально высокое число жертв сталинизма, приведшее не только к инфляции данных, но и к политически мотивированному умолчанию о реальности — из уст тех, кто требовал от коммунистов «всей правды». А. Б. Рогинский публично признался, когда пик «всей правды» уже прошёл:
«В начале 90-х я довольно много занимался статистикой советского террора… Году в 1994-м я все изучил, все расписал и сложил. Дальше — нужно было публиковать. (…) И вот цифра итоговая — 7 миллионов. Это за всю историю советской власти. Что с этим делать? А общественное мнение говорит, что у нас чуть ли не 12 миллионов арестованных только за 1937–1939-й. (…) для круга, к которому я считаю себя принадлежащим, это значило бы, что всё, что нам говорили о цифрах до этих пор вполне уважаемые нами люди, неправда. И отложил я все свои вычисления в сторону. Надолго. А потом уж (через годы) вроде уже можно было публиковать, а времени не нашлось»[1057].
В таком контексте в последние годы СССР первооткрывателю научной статистики советских репрессий В. Н. Земскову, начиная с 1989–1990 гг. публиковавшему данные о «населении ГУЛАГа», «пришлось выслушать немало упрёков в фальшивом происхождении используемых документов и, следовательно, недостоверном характере публикуемых цифр, в подлоге и т. д. От работы к работе нужно было доказывать, что целый архивный фонд с тысячами единиц хранения, с солидным массивом первичных материалов лагерей не мог быть сфальсифицирован. Все документы подвергались источниковедческому анализу, сопоставлялись со сводной статистической отчётностью ГУЛАГа и со сведениями, содержащимися в докладных записках руководства лагерного главка на имя Ягоды, Ежова, Берия, а также в информационных донесениях последних И. В. Сталину… „Предположение о том, что в этой документации могли содержаться заниженные сведения, несостоятельно по той причине, что органам НКВД было невыгодно и даже опасно преуменьшать масштабы своей деятельности“…»[1058].
Председатель правления Краснодарского краевого отделения общества «Мемориал» историк С. А. Кропачев вспоминает о коллизии между политическими ожиданиями данных о подлинном числе жертв сталинизма и архивными фактами: «Характерной в этом отношении была полемика, развернувшаяся на страницах „Аргументов и фактов“, выходивших в конце 1980-х — начале 1990-х миллионными тиражами. В 1989–1990 годах „Аргументы и факты“ опубликовали серию статей В. Н. Земскова, в которых, в частности, была обнародована подлинная статистика заключённых ГУЛАГа. Он входила в противоречие со сведениями, распространявшимися в масс-медиа, включая и „Аргументы и факты“, Р. Медведевым, А. Солженицыным, А. Антоновым-Овсеенко, О. Шатуновской и другими авторами. Такими же полярными были и отклики читателей на данные публикации. Их характер варьировался в широком диапазоне от безусловно одобрительных до резко негативных. Негативная реакция части читателей вызывалась главным образом тем, что они ожидали прочесть о десятках миллионов людей, якобы находившихся на спецпоселении, в ссылке и высылке, а их в действительности там было в начале 1953 г. менее 3 млн человек, о миллионах расстрелянных, замученных, о десятках миллионов пострадавших. На этой почве высказывались сомнения в подлинности информации, приводимой, в частности, В. Н. Земсковым, Делались безапелляционные заявления, что эта статистика будто бы фальшивая, сфальсифицированная и т. п. Причём подобного рода заявления звучали не только из уст журналистов, публицистов, но и историков. Что говорит об очень высокой степени внедрения в массовое сознание недостоверных, многократно преувеличенных „статистических изысканий“ тех, кто на волне перестройки зарабатывал себе очки. Острая полемика на страницах печати в эти годы развернулась между профессиональным историком В. Земсковым и публицистом А. Антоновым-Овсеенко. В 1991 году в „Литературно