[518]. Получалось также, что именно на основе рыночного либерализма и строгого следования заповеди «Не убий» западные демократии вели свою истребительную «войну на уничтожение» друг против друга, против большевиков, колоний и Гитлера, а предвоенный СССР не только обязан был игнорировать мобилизационный опыт Первой мировой войны, но и даже перспективу и практику тотальной войны создал сам и совершенно самопроизвольно. Большевики в этом агитационном комиксе были почти безродными жертвами кинокатастрофы, обживающими необитаемый остров — вне истории и вне контекста, якобы даже вообще вне существования Запада.
Очарованный Сталиным, а потом разочарованный в Сталине и затем в коммунизме югославский коммунистический идеолог, в годы своего антикоммунизма тоже продемонстрировал крайнее мемуарное упрощение, сводя не только свою личную борьбу к личным счетам, но и всю историю коммунизма к подобию придворного макиавеллизма, распространившегося на всю Россию. Этот Милован Джилас (1911–1995) так писал в духе азбучного либерализма, словно в пережитые им десятилетия он сам или кто-то ждал от коммунизма не победы в войне, а исполнения утопии Маркса о том, как «все источники общественного богатства польются полным потоком»:
«[советская] система не может быть экономически продуктивной, да и не в этом её задача. Цель системы — власть и господство над другими… Методами угнетения и террора система смогла осуществить индустриализацию страны — со всеми недостатками поверхностного планирования… Это планирование оказалось неэффективным со всех точек зрения: и продуктивности, и качества продукции, и её способности выдержать конкуренцию»[519].
Современный историк сталинской экономики Пол Грегори даёт ещё более смелое определение предпосылок ГУЛАГа, локализуя их в непосредственно сопутствующем ему контексте и даже — в будущей войне (!): коллективизации, «большой чистке», «драконовской трудовой политике» и последствиях… Второй мировой войны[520]. Мимо его собственных теоретизирований Грегори возвращается к самой лапидарной из существующих интерпретаций сталинизма, упирающейся в давнюю теорию профессиональной антикоммунистки Ханны Арендт (1906–1975) о том, что тоталитаризм — это злой умысел инфернального зла, зло сверху донизу, уничтожение политики как таковой[521]. Следуя такой теории заговора, Грегори делает странные, скандально внеисторические выводы из своих штудий: «Сталин [т. е. те самые форсированные коллективизация и индустриализация, ГУЛАГ, ограничение потребления ради более быстрых темпов экономического развития] не был необходим, так как все долгосрочные цели развития России / СССР могли быть достигнуты на путях функционирования стабильной рыночной экономики»[522]. Неужели на самом деле современный историк экономики всерьёз полагает, что главная долгосрочная цель эпохи — победа во Второй мировой войне — была достигнута другими участниками антигитлеровской коалиции, США и Великобританией, на пути стабильной рыночной экономики и что в 1920–1930-е гг. где-либо в мире могла существовать «стабильная» и особенно — не замутнённая ничем «рыночная» экономика? Похоже, посвятив себя изучению сталинизма, уважаемый западный автор так и не поинтересовался экономической реальностью хотя бы родного ему Запада, ограничившись заучиванием либеральных азов из агитационного букваря.
Но эта ретролиберальная мифология (для которой и сам либерализм существует в виде либертарианской абстракции, а не в категориях либеральной практики ХХ века) имеет в своих исследованиях сталинизма почти непереходимую грань, за которую ей больно не только переходить, но даже делать риторический экскурс. Касаясь предыстории и контекста сталинизма, она упорно не говорит о тотальности индустриального капитализма, геноцидальной природе колониализма, грубейших актах репрессивной биополитики в западных демократиях и историческом соучастии Запада в рождении «тоталитаризма». Эта традиция более не имеет отношения к исследованию эпохи, оставаясь набором интерпретаций, а источниковедение истории сталинизма уже не требует пропагандистских поводырей.
Современная историография России уже далеко обогнала в концептуализации и контекстуализации истории России отечественную историографию сталинизма. При этом отечественная историография сталинизма фактографически чрезвычайно фундирована и за 20 лет совершила подлинную источниковедческую революцию, которая похоронила историографическое реноме целого созвездия «властителей дум», от А. И. Солженицына (1918–2008) и А. В. Антонова-Овсеенко (1920–2013) до М. Н. Восленского (1920–1997) и Р. А. Медведева, упаковывавших своё творчество в одежды исторического знания, и продолжает усложняться в предметных, региональных и отраслевых исследованиях. Однако в выяснении общих предпосылок и оснований сталинизма эта историография до сих пор капитулирует перед историософским дилетантизмом «властителей дум» и, в лучшем случае, по-прежнему остаётся в плену у антикоммунистической пропаганды или, что хуже, в плену у либеральной критики «тоталитаризма», которая на поверку оказывается лишь политической пропагандой и агитацией в защиту либертарианства, то есть ничем не ограниченного первобытного капитализма. Выступает не исследованием России и СССР, а демонстрацией исторической связи между «русским варварством» и «тоталитаризмом». Даже западные знатоки России, такие, как автор классического, вдохновенного историко-поэтического труда «Икона и топор: Опыт истолкования истории русской культуры» (1966) Джеймс Х. Биллингтон, своими образами лишь укрепляли лживую и примитивную формулу о том, что царизм был апогеем русского национализма и коллективизма, а сталинизм — его родным тоталитарным и великодержавным наследником. Этот главный официальный американский русист пишет, сразу отсекая любой горизонтальный контекст и выстраивая предпосылки сталинизма по линии если не цивилизаторского расизма, то уж во всяком случае — колонизаторской русофобии:
«Тоталитаризм советского общества при Сталине логически следовал из ленинской доктрины партии… Сталин стал преемником Ленина как верховного диктатора не только потому, что был ловким интриганом и организатором, но и потому, что по складу ума стоял ближе к ограниченному и малопросвещённому русскому обывателю, чем его соперники. Не в пример большинству других большевистских руководителей — а многие из них были по происхождению евреями, поляками или прибалтами — Сталин воспитывался исключительно на каноническом православном богословии… Если говорить о превращении ленинизма в национальную религию, то и здесь семинарист явно находился в более выгодном положении, чем космополит… Содержание же новой эрзац-культуры было регрессивно националистическим… Однако при всех связях с русской традицией эпоха Сталина ознаменовалась промышленным развитием и социальными переменами, которым нелегко найти аналог в предшествующей истории… Счёт смертям шёл не на единицы и даже не на тысячи, но на миллионы. Более 10 млн голов крупного рогатого скота было забито на ранних этапах коллективизации (!! — М. К.), не менее 5 млн крестьян погибли в общинных бунтах 30-х гг…»[523]
Из такой — совершенно в духе колониального и империалистического расизма — сравнивающей смерть людей со смертью скота перспективы с неизбежностью следовало, что «европейский», немецкий, итальянский, венгерский, польский шовинизм были идеологией национального освобождения, а немецкий, венгерский, польский, румынский и т. д. исторический антисемитизм невинным преувеличением — на фоне русских православия, «чёрной сотни» и полицейского антисемитизма. Что сталинское и коммунистическое — это и есть подлинное русское, требующее нещадного преодоления. Книга Эрика Лора «Русский национализм и Российская империя: кампания против „вражеских подданных“ в годы Первой мировой войны» из всего исследовательского багажа западной историографии и, в первую очередь, западного самопознания причин и свойств «тотального» ХХ века извлекла лишь ту часть общей для Европы «тотальности», которая показалась автору агитационно безотказной в анализе имперских корней советского коммунизма. Э. Лор пишет: «ключевым аспектом первой для России тотально-мобилизационной войны явилась масштабная кампания, направленная против определённых меньшинств»[524]. Даже если принять на веру такую репрессивную исключительность тогдашней России, нельзя не обнаружить, что для Э. Лора «ключевым аспектом… тотально-мобилизационной войны явилась не тотальность как таковая, не предельная для своего времени мобилизация, не сама война, а антименьшинственный их характер…» Представляет ли себе тотальность той войны этот писатель? Описывает ли его монопольный фокус меньшинств историческую реальность начала ХХ века?
Британский исследователь СССР и политический мыслитель Ричард Саква пишет: «Несмотря на ряд серьёзных недостатков, понятие тоталитаризма тем не менее даёт возможность задавать правильные вопросы, а именно: как мы можем объяснить феномен абсурдного роста государственных амбиций, а во многих случаях реальной власти, в ХХ в. Исследователи нацистской Германии показали изощрённость режима и использовали понятие тоталитаризма только для того, чтобы продемонстрировать ограниченность возможности его применения в немецких условиях. В ходе Historikerstreit (спора историков) с 1986 г. предпринимались новые попытки найти причины и связи между советским и немецким гиперавторитаризмом (если не тоталитаризмом) в ХХ в. Эрнст Нольте рассматривал историю большевизма, СССР, национал-социализма и Третьего рейха в контексте того, что Европа, по его утверждению, находилась в состоянии гражданской войны[525]