Сталин. От Фихте к Берия — страница 59 из 108

[565].

Из этих признаний следует не только выстраивать лежащие на поверхности концепции «национал-большевистской» или «великодержавно-патриотической», «традиционно-имперской» эволюции сталинского режима: в возрождении русской истории в советском учебном курсе наук, восстановлении в СССР Патриаршества, традиционной военной формы и званий в РККА и т. п. Надо увидеть и признание единой истории народа и государства, для которой не было разрыва 1917 года.

Из признаний Сталина о Японии следует и ещё более важный вывод: не только о том, что Сталин считал себя и свой СССР государственными наследниками не только Ленина, но и Петра Великого[566] и его России, но и о том, что сталинский СССР неизбежно наследовал исторические, географически определённые угрозы, перед лицом которых выросла Историческая Россия[567]. С этими угрозами столкнулась бы любая суверенная континентальная государственность на территории России.

В 1920-х гг., вскоре после неудачи «мировой коммунистической революции» на территории бывших Германской и Австро-Венгерской империй и неудачи союзничества коммунистической Советской России с националистической Турцией на обломках Османской империи, «Европа» отделилась от России сетью авторитарно-националистических лимитрофов. Их внешнеполитическая идеология была представлена новоизобретёнными («Великая Финляндия», «Великая Румыния») или ещё более масштабными, чем прежде («Междуморье» Польши) имперско-колониальными (за счёт Исторической России) проектами. Поэтому интернациональный проект советского коммунизма вставал лицом к лицу перед новыми национально-империалистическими вызовами на Западе и перед оставленными ему в наследство Российской империей проблемами Зауралья, Туркестана, Сибири и Дальнего Востока. Традиция русской оппозиционной мысли предпочитала описывать их в категориях «царской каторги», «тюрьмы народов», тщетной колонизации, ложных и вредных царских торгово-империалистических амбиций, ведущих к будущему столкновению с Японией и стоявшей за ней Британской империей. Традиция же русской государственной мысли, менее популярная, вела многодесятилетние исследования русского Зауралья как ресурсно неисчерпаемой и, в отличие от Аляски, гораздо более досягаемой внутренней «Русской Америки», лоббировали и реализовывали её экономическое освоение, чтобы… укрепить Россию в её будущем столкновении с Японией и стоявшей за ней Британской империей. Поэтому любой государственно ответственный проект Востока России автоматически прибегал не к антисамодержавному пустословию и социальной критике, а к уже сложившемуся консенсусу относительно освоения и защиты своего Востока, в котором защита от угроз с Востока адекватно понималась как защита будущего ресурсного сердца всей России. Вспоминая, как «сорок лет ждали мы, люди старого поколения», восстановления безопасности России на Дальнем Востоке, Сталин вновь и вновь актуализировал план, систему и структуру интеллектуального консенсуса в русской государственной мысли. Россия, несмотря на традиционные волны внутренней колонизации с Запада на Восток, Север и Юг, сменяющиеся сопоставимым оттоком населения с окраин к центру, исторически сталкивается со значительным внешним миграционным давлением, но более всего — с прямыми внешними военными угрозами её безопасности на Западе, на Юге (на Кавказе и в Азии) и на Дальнем Востоке. Они и диктуют её государству приоритеты географического развития, независимо от формул условного спора «западников» и «славянофилов» о враждебности или образцовости Запада для развития России. После успешной для России Кавказской войны стал возможен нефтяной Баку, после завоевания Туркестана стал возможен «второй индустриальный центр» в Западной Сибири. До того времени все претензии такого рода не шли дальше повторного освоения Урала.

С лёгкой руки В. О. Ключевского, афористически отметившего центральную роль колонизации в деле территориального расширения государственности России, доныне — и уже недобросовестно — роль колонизации России перетолковывается как философия принудительных миграций и экстенсивного хозяйствования, власти временщиков, кочевников и палачей, вплоть до царской каторги и сталинских ГУЛАГа и ссылки[568]. И в этом случае следует признать, что (равно научный и демагогический) пафос русской колонизации окажется весьма значительно преувеличенным, если поместить его в контекст современной Исторической России и СССР европейской и американской колонизации и миграции. В отличие от многомиллионной в России, многодесятимиллионная на Западе колонизация при близком рассмотрении оказывается не только гораздо более значимой для развития Запада, чем таковая для России, но и имманентно содержащей в себе правила массового принудительного или менее свободного труда как чужого, неполноправного, почти рабского. В западном контексте миграции и колонизации внутренний русский колонизационный поток оказывается не столь велик (с 1861 по 1917 гг. в Сибирь из западной, центральной части России переселились всего 5 300 000 тыс. человек), а западная колонизация характеризуется не только совершенно иным, гигантским масштабом, но и непременным социальным расизмом и «вторым изданием рабства» — прежде, чем в сталинском СССР началась коллективизация как «второе издание крепостного права». Западные исследователи, авторы сводного труда, свидетельствуют:

«Самой притягательной страной для европейской миграции была Франция… Объясняется это тем, что „во Франции вплоть до начала ХХ в. не было сколько-нибудь серьёзного оттока сельского населения, который и обеспечивал такие страны, как Англия и Германия, рабочей силой. Таким образом, французский капитализм, нуждавшийся в рабочем классе, в силу нежелания крестьян оставлять свои фермы, вынужден был импортировать рабочие руки из-за границы“. Иностранцы составляли основной костяк рабочих, занятых в угледобывающей и сталелитейной промышленности, но их можно было встретить и в сельском хозяйстве, сфере услуг и на транспорте. (…) Огромные массы мигрантов со всех стран устремлялись за океан в период, начавшийся после наполеоновских войн и закончившийся Первой мировой войной. Оценки масштабов миграции колеблются в интервале от 50 млн человек в период между 1850 и 1914 гг. до 46 млн в период между 1850 по 1915 гг.: 44 млн из Европы и 2 млн из Азии… Приток европейских мигрантов в США до 1880 г. составил 11–12 млн, тогда как с 1880 по 1915 гг. он достиг численности в 32 млн человек. (…) наконец в 20-х гг. ХХ в. Верховный Суд США постановил исключить китайских, японских и индийских мигрантов из числа натурализовавшихся и лишить их американского гражданства. После Первой мировой войны… США стали всё более жёстко ограничивать въезд в страну европейских мигрантов, одновременно с этим привлекая нелегальных рабочих-мексиканцев и широкие массы чернокожих и белых малоимущих сельскохозяйственных рабочих с юга для обеспечения потребностей развивающейся промышленности на севере и западе страны»[569].

Исследователи более узкой и предметной тематики подтверждают: в течение XIX века и до 1914 года из Европы в Америку (в абсолютном большинстве — в США) эмигрировало около 50 млн человек — сначала из Северной и Западной Европы, а затем — из Германии, Италии, Австро-Венгрии и России, в том числе только из Венгрии — 2 млн. Основой массовой миграции стало аграрное перенаселение в условиях индустриализации. Из некоторых стран выехало до 12 % населения, в том числе ещё более значительные доли ряда этносов (венгров, словаков, русин, немцев, др.). При этом миграция из зарубежной Европы была актом бегства не только от социальной нужды, но и от этнического неполноправия, была актом нелояльности к государству:

«На территории Венгрии сложилось несколько регионов, которые стали основными поставщиками рабочей силы за океан. Самый крупный, охваченный массовой эмиграцией регион располагался на севере и северо-востоке Венгерского королевства… (ныне — Словакия. — М. К.). Проживающие на этой территории словаки составили первые группы трудовых мигрантов, затем процесс распространился на венгров и русинов. В начале ХХ века на долю выходцев из этих областей приходилось около 30 % всех мигрантов. Собственно, массовый исход населения в Америку начался именно в северо-восточных районах страны, которые вместе с соседней Галицией составили наиболее крупный эмиграционный „очаг“ на территории Австро-Венгрии… С началом массовой эмиграции в этих расположенных вдали от промышленных центров, в экономическом отношении менее развитых районах страны с преобладанием невенгерского населения пришли в запустение целые сёла… Среди причин, вызвавших эмиграцию части молодёжи, было стремление избежать службы в [австро-венгерской] армии. В отдельных местах до 60 % лиц призывного возраста, не прошедших военную службу, уезжали в Америку. () Трансантлантическая миграция достигла своего пика в предшествующее Первой мировой войне десятилетие. В 1903–1913 гг. из Европы за океан в общей сложности перекочевало 10 млн человек, две трети которых были выходцами из Центральной и Восточной Европы… В 1912 г. правительство [Австро-Венгрии] наложило запрет на эмиграцию военнообязанных мужчин, прекратив одновременно выдачу паспортов военным. С началом Первой мировой войны прекратилась и трансатлантическая миграция населения… После того, как Соединённые Штаты в 1917 г. вступили в войну на стороне Антанты, по отношению к выходцам из Венгрии [и в целом Германии и Австро-Венгрии] там стали проявлять недоверие, подозревали в неблагонадёжности. С другой стороны, венгерское правительство объявило всех своих граждан, занятых на предприятиях военно-промышленного комплекса США, преступниками, действующими против военных интересов Венгрии, что, в свою очередь, грозило длительным тюремным заключением (до 20 лет), а при отягчающих обстоятельствах и смертной казнью. Война практически закрыла для большинства эмигрантов возможность возвращения на родину, включая даже тех, кто не трудился на военных заводах, что также требовалось доказать»