[701] подобно тому, как кадры Генерального штаба — органов военного управления РККА. В целом налицо был консенсус в русской науке и мысли в отношении экстенсивного развития производительных сил России за счёт Сибири и Туркестана.
В 1919 году, в подполье, интеллектуальный центр широкой антибольшевистской военно-политической коалиции — Всероссийский национальный центр создал авторский коллектив под руководством С. А. Котляревского, при участии Л. Б. Кафенгауза (1885–1940), Я. М. Букшпана (1887–1939) (ставших затем ответственными советскими экспертами)[702] и др., для составления проекта послебольшевистского государственного строительства России от имени будущего нового правительства. Красноречиво, что экономическая его программа несомненно была созвучна и западной практике, и советской политике (и, как видим по датировке, формулировалась независимо от идей Гриневецкого, но в их общей логике). В антибольшевистской программе звучало: «Как ни временны в исторической перспективе связанные с войной мероприятия правительства в виде организации торговли, мобилизации промышленности для целей обороны, регламентации цен, монополии отдельных отраслей хозяйства, принудительных синдикатов и т. п. — все эти проявления „этатизма“, наблюдаемые во всех странах, не могут пройти бесследно для будущего. Так как организация народного хозяйства оказалась важнейшим условием необходимой боевой готовности каждой из воюющих сторон, то и хозяйственная демобилизация, подобно военному разоружению, естественно должна ставиться в зависимость от государственно-политических соображений и расчётов… снабжение сырьём, топливом и воссоздание военной промышленности — вот три главные области, где необходимо вмешательство государства в промышленную жизнь». В развитии путей сообщения приоритетным было расширение железнодорожной сети в направлении стратегического освоения Востока, учитывая, что эти железные дороги «сами по себе на первое время не могут быть доходными предприятиями», то есть требуют политических инвестиций государства: «важно и необходимо проведение линий пионерных, которые дадут доступ [к] неисчислимым богатствам на Севере России, в Сибири, на Кавказе, в Туркестане, Закавказье и на Дальне-Восточной окраине»[703]. Известный русский критик большевизма и Сталина, высланный из Советской России в 1922 году и в эмиграции сотрудничавший, ради борьбы с большевизмом, даже с германскими специальными службами, Иван Ильин писал в дни войны, анализируя военно-стратегический потенциал и «второй индустриальный центр» СССР: «Уже сто лет, как в национально-политической литературе России отмечается порою совершенно открытый тезис европейцев: у русских варваров слишком большая территория, которая не используется. Поэтому не надо было иметь большого ума, чтобы после Первой мировой войны начать в России грандиозную индустриализацию… В ходе Первой мировой войны процесс индустриализации достиг огромных успехов и в военно-технической области. Любое русское правительство после Первой мировой войны, несомненно, энергично содействовало бы этому»[704].
Примечательно, что даже «революционный» план ГОЭЛРО (1920) провёл новое экономическое районирование России по тем узлам, что нащупывались ещё при императоре Николае I: советский проект видел экономические районы (Северный, Центрально-промышленный, Южный, Приволжский, Уральский, Западно-Сибирский, Кавказский и Туркестанский) там, где они были спроектированы ещё при Николае I (металлургия — Урал, Северо-Запад, Центр, уголь — Донбасс, Центр, промышленность — Центр, Северо-Запад). Энергетический акцент, который, кроме Центра и Ленинграда, Ленин в ГОЭЛРО делал на Урале[705], уже не был прогрессивным и стратегически перспективным — ни с точки зрения итогов русской государственной мысли, ни с точки зрения итогов Первой мировой войны. Промышленно-энергетический акцент на Западной Сибири[706], в соответствии с прописями рубежа XIX–XX веков, предстояло сделать Сталину.
(5) Взяв за основу и развивая параллельно мировые империалистические и колониалистические образцы[707], а затем и российские прецеденты военного времени[708] в соединении репрессий и мобилизации принудительного труда (концентрационных лагерей), Советская власть предопределила этим создание в ведомстве внутренних дел ГПУ-НКВД-МВД системы сталинского ГУЛАГа (для советских граждан — заключённых, ссыльных и спецпереселенцев), которая в годы Второй мировой войны и послевоенного периода была дополнена ГУПВИ (для иностранных граждан — военнопленных и интернированных). Главными миссиями этой системы были: традиционная для всех периодов русской истории колонизация труднодоступных или почти недоступных отдалённых регионов СССР, лишённых минимальной социально-экономической инфраструктуры, — и поэтому создание таковой инфраструктуры в интересах эксплуатации природных ресурсов и внешней безопасности, обеспечение высокой мобильности рабочей силы и её неограниченной (ограниченной только экономическими соображениями сохранения работоспособности рабочей силы) эксплуатации, которые получили своё наивысшее выражение в практике ГУЛАГа (впрочем, опыт ГУЛАГа показал, что возможность неограниченной эксплуатации оказалась мифом). Историк уточняет, что именно осознание необходимого масштаба трудовых ресурсов для освоения природных ресурсов Сибири стало центральным в изменении общественного отношения к Сибири — уже не в фокусе постепенно колонизируемой каторжниками и переселенцами дальней окраины, а в фокусе условий и целей производительного труда. Интересно, что заслуга этого последнего превращения принадлежит именно А. П. Чехову, проведшему во время поездки на Сахалин в 1890-м году полноценное социолого-гигиеническое исследование и познакомившего с его контекстом страну[709].
Известный русский исследователь социализма и критик большевизма, историк права П. И. Новгородцев приводил слова русского либерального правоведа Ф. Ф. Кокошкина (1871–1918), опубликованные ещё в 1912 году: «Если продумать идеал социализма во всех его практических последствиях, то надо прийти к заключению, что „вовсе не свободное анархическое общество, а союз… обладающий всеми существенными признаками государства и, в частности, принудительной властью… нельзя представить себе это государство без всеобщей обязательной повинности труда… Государство возьмёт в свои руки производство и распределение продуктов“…»[710].
Итак, стратегические цели и географические приоритеты мобилизации экономических и природных ресурсов для создания государственной устойчивости России перед лицом внешних угроз были определены ещё в дореволюционной и антикоммунистической русской государственной мысли.
Таковы основные узлы исторического контекста, которые, несмотря на необозримое обилие частных исследований, принуждён тестировать каждый историк экономики сталинизма, независимо от его политической и моральной позиции в отношении к всепроникающей реальности несвободы, насилия и рабства, характеризовавшие сталинизм и его время. Представляется, что приближение к общему ответу о степени предопределённости сталинизма его эпохой, описанной в этих тематических блоках, лежит в способности найти и верифицировать интегральный, целостный образ сталинизма. Но этот образ должен быть произнесён, исходя не из априорных схем, а как результат исследования. К счастью, «архивная революция» в России 1990-х гг. породила воистину целую отрасль исторической науки, по объёму рассекреченных современных массовых архивных источников не имеющую себе равных: историю СССР сталинского периода. К сожалению, из множества частных и ряда принципиальных открытий в области социальной, политической и экономической повседневности сталинизма, множества заново описанных событий и процессов — пока так и не родилось интегрального описания сталинизма и его места в современной истории. Начиная и резюмируя свои труды, историки чаще всего ограничиваются мало что значащими отсылками на общие формулы «историографической лояльности» о «тоталитаризме», никак не связанными с текстом и его открытиями, — примерно так, как во времена СССР подцензурные советские историки (или их редакторы) вписывали в любой гуманитарный текст «методологическую» ссылку на Маркса, Ленина, Брежнева или Горбачёва. Это оставляет русскую «архивную революцию» о сталинизме без адекватного и заслуженного числа собственных концептуальных приобретений, обрекая её либо на повторение штампов о «тоталитаризме», либо на писательские апологии сталинских вождей СССР как «гениев менеджмента».
Что же представляет из себя ныне историографический консенсус в вопросе о предпосылках сталинизма? Корифей доархивной советологии Роберт Такер (1918–2010), будучи западным дипломатом, жил в сталинской Москве и знал сталинские реалии. Это, по-видимому, иной раз диктовало ему сфокусированность на собственно советских событиях, вне их контекста. Р. Такер был крайне критичен к Сталину: настолько, что, например, считал известную «военную тревогу» 1927 года актом постоянного недобросовестного нагнетания истерии со стороны Сталина, не имевшей фактических причин. Сам генезис ключевых характеристик сталинизма — в противоречии изложенным фактам по истории Запада и России — видится ему явлением вне времени и контекста.
Ещё один видный западный историк, соавтор известного французского антикоммунистического манифеста «Чёрная книга коммунизма» Николя Верт, смело берясь за контекст и предысторию сталинизма, не видит их далее традиций русского государственного варварства и шире традиций прискорбного варварства Первой мировой войны (по-видимому, исключительно германского, что полезно для дальнейших сближений в рамках «тоталитаризма»). Он пишет: «Анализ большевистской практики восстановления государства требует учитывать два аспекта: с одной стороны, европейский контекст, контекст Первой мировой войны, фундаментального события, которое повсюду сопровождалось усилением роли государства в регулировании экономики, ростом контроля над гражданами, мобилизацией ресурсов…; с другой стороны, контекст бывшей Российской империи. Специфика большевистской практики тем более очевидна, если сравнить её с практикой их политических оппонентов. Новой была не столько практика реквизиций, применявшаяся всеми сторонами конфликта, новацией стала „классовая природа“ реквизиций, проводимых большевиками…»