.
Но преддверие войны 1914 года в России, однако, было отмечено последней попыткой монархии встать выше национального мифа Отечества и вернуть свой династический интерес в центр давно переросшей его отечественности.
Усилия 1914 года и германский национальный консенсус
В начале ХХ века усилия правящей в России династии по достижению национального единства в условиях фактической гибели сословного строя были дважды демонстративно связаны с историческими образами внесословной мобилизации, освобождения от иноземной власти и «переучреждения» государства в 1612–1613 гг.: вслед за столетним юбилеем Отечественной войны 1812 года[865] как общенациональной[866] — династия громко отметила своё 300-летие, стремясь вновь продемонстрировать символическую связь между нацией и монархией[867]. Общегосударственный символ Отечества и общенародной войны в его защиту почти сразу после этих юбилеев стал актуальным летом 1914 года, с началом мировой войны с Германией и её сателлитами.
В манифесте об объявлении и целях войны император Николай II прямо следовал в фарватере только что отмеченного столетия Отечественной войны 1812 года, апеллируя к только что широко вновь прославленному в юбилейных мероприятиях манифесту Александра I о целях войны против агрессии Наполеона Бонапарта — в словах о том, что война не будет окончена, пока останется хоть один неприятельский солдат на русской земле[868]. Александр I провозгласил 13 июня 1812: «Я не положу оружие, доколе ни единого неприятеля не останется в царстве моем». Мотивы Николая II и монархии в целом, тесно связанной с военным делом, были очевидны: «Русская армия после поражения в войне с Японией нуждалась в „исторической амнистии“, острая критика вооружённых сил очень часто являлась опосредованной критикой самодержавия. В значительной степени поэтому военные юбилеи начала ХХ в. так активно использовались в качестве „исторического оправдания“». Тем более что на 1904–1905 гг. планировалось масштабное празднование полувекового юбилея Севастопольской обороны, но именно русско-японская война 1904–1905 гг. сделала его невозможным. Поэтому главными масштабными событиями стали 200-летие Полтавской битвы в 1909-м и 100-летие Отечественной войны 1812-го. Ясно, что центральными персонажами этих празднований стали гигантские исторические фигуры Петра Великого и Александра I, на фоне которых Николай II не имел никаких шансов военно-исторического прославления, и, похоже, в целом военные юбилеи именно потому не получили ни единого руководства, ни плана подведения их логики к 300-летию династии Романовых[869].
Манифест Николая II 1914 года и особенно предшествовавший ему юбилей войны 1812 года предопределили то, что в плакатах, в терминологии периодической печати, то есть в системе наиболее массовых на то время коммуникаций, символика войны сразу обратилась к аналогиям и дала войне название-реплику: «Вторая Отечественная война», «Отечественная война 1914 г.»[870], изредка — «Великая Отечественная война»[871]. Алексей Толстой (1882–1945) в своём романе «Хождение по мукам» привёл своего рода фотографический эпизод, где редактор либеральной газеты признаётся: «Не забывайте, что война чрезвычайно популярна в обществе. В Москве её объявили второй Отечественной»[872]. Исследователь обращает внимание, что «в либеральных кругах война сразу была названа „Второй отечественной“…»[873] и показывает, что либеральная отечественность стала частью осознанной линии либеральной оппозиции на использование ситуативной слабости власти, искавшей диалога с общественностью и буржуазией и выстраивавшей за счёт государственных субсидий тыловую инфраструктуру политического либерализма, который, эксплуатируя военную тревогу, публично поставил себе задачи «усовершенствования внутреннего государственного порядка».
Яркий мыслитель, правый либерал, член Государственного совета Е. Н. Трубецкой предупреждал, что сама претензия на отечественность отражает не только риторическую громкость пропаганды, но и осознанную обществом опасность национальной катастрофы. Он писал:
«Нынешняя война есть война отечественная…: для маленьких, а может быть, и для некоторых больших народов дело идёт о самом их политическом существовании и по меньшей мере — о политической независимости. Для России этой войной решается вопрос об её целости и об её великодержавном положении. Для народов, как и для отдельных лиц, участвующих в войне, ребром ставится вопрос „быть или не быть?“…»[874]
В 1914 году обнаружились и исторические ограничения на эксплуатацию образа «Отечественной войны» в новых условиях: союзнические отношения с Францией и стремление к поддержанию лояльности польского населения воюющей империи делали невозможными более интенсивные апелляции к опыту Смуты XVII века и Отечественной войны 1812 года. Показательно, что периодические издания, подчинённые цели укрепления союзничества, принуждены были использовать особую, интернациональную идеологию «спасения цивилизации от германских варваров»[875] — и в этом смысле затушёвывать естественную патриотическую цель защиты Отечества. Но «вторая отечественная» война вышла из активного словоупотребления уже к концу 1915 года, а присутствие этого определения в публичном пространстве стало редким. Немецкий историк справедливо пишет о дополнительных причинах этого: «Там, где речь шла о защите „Отечества“ и „Родины“, культура воспоминаний требует общественного консенсуса… Вероятно, именно поэтому в России затих призыв подняться под знаменем монархии на новую „Отечественную войну“, вспоминая о 1812 годе»[876].
Здесь русский миф Отечества впервые настигла общеевропейская классовая доктрина социалистов, на словах и на экспорт отвергающая приоритет общенациональных интересов. Для русских марксистов догмой и убеждением был известный, эксплуатирующий библейский[877], лозунг «Коммунистического манифеста» Маркса и Энгельса, который его интернационализм и космополитизм упаковал в форму принципиального антипатриотизма, или, вернее, вне-патриотизма:
«Коммунистов упрекают, будто они хотят отменить отечество, национальность. Рабочие не имеют отечества. У них нельзя отнять то, чего у них нет»[878]. Конечно, догматически можно было бы в собственных писаниях авторов манифеста найти оговорки об общеисторической глобальности этого вне-патриотизма[879]. Важно также, что в тех конкретных исторических условиях немецкие коммунисты и не стремились быть врагами именно своего государства, как минимум, в его борьбе против (царской) России, а интернационализм авторов манифеста более всего распространялся на страны Западной Европы и США, а в отношении, например, Мексики и Восточной Европы, Балкан, славянства и России исповедовал некий «цивилизационный расизм». Но авторы манифеста не стали его перетолковывать, согласившись с тем, что антипатриотизм этот имеет явное второе дно и фактически не распространяется на страны передового капитализма и цивилизаторскую миссию Германии. Со своей стороны такой важный оппонент Маркса в международном социалистическом движении, как М. А. Бакунин (1814–1876), в полемике против великого итальянского борца за национальное освобождение и объединение Италии Дж. Мадзини, назвал клеветой приписываемое ему, Бакунину, отвержение «Бога, Отечества, личной собственности» — и, таким образом, соединил революционный идеал с Отечеством — как средоточием общего блага[880], как он на деле и был соединён в национальных революциях 1848 года и борьбе за революционное освобождение и объединение Италии.
Война 1914 года расколола русскую социал-демократию: теперь уже не только на большевиков во главе с В. И. Лениным и меньшевиков во главе с Г. В. Плехановым, но и на «пораженцев» и «оборонцев».
Ещё в 1905 году, на фоне неудачной русско-японской войны, расколовшей страну на большинство, переживавшее патриотический кризис поражения, и либерально-социалистическое меньшинство, скандально радовавшееся поражению России (как якобы только поражению самодержавия), — лидер будущих «оборонцев» Плеханов в специальной статье для французской социалистической печати (и апеллируя к авторитету Ж. Жореса) пытался осознать и объяснить это несовпадение. Уже в этих объяснениях была видна эрозия догмы и попытки перетолковать её, чтобы спасти хотя бы её дух. Плеханов писал, ведя к возможности временного обретения социалистического отечества:
«Мне кажется, что „теза“ Маркса и Энгельса нуждается не в оправдании, а только в правильном истолковании. Слова „рабочие не имеют отечества“ написаны были в ответ идеологам буржуазии, обвинявшим коммунистов в том, что те хотят „уничтожить отечество“ (…) т. е. в том смысле, который придавали этому понятию буржуазные идеологи. Манифест объявил, что „такого отечества рабочие не имеют“. (…) в царстве капитализма „отечество служит… выражением национальной исключительности, взаимного недоверия между народами и угнетения одного народа другим“ (…) отечество есть категория историческая, т. е. преходящая по своему существу. Как идея племени сменилась идеей отечества, сначала ограниченного пределами городской общины, а потом расширившегося до нынешних национальных пределов, так идея отечества должна отступить перед несравненно более широкой идеей человечества. (…) Идея отечества связывает людей одной страны теснейшими узами солидарности во всём, что касается интересов этой страны в их противоположности с интересами других стран»