Сталин против Зиновьева — страница 103 из 119

[1510].

В 1933 г. Каменев и Зиновьев издали книги в новой тогда серии «Жизнь замечательных людей»: Лев Борисович о Николае Гавриловиче Чернышевском, а Григорий Евсеевич о Карле Либкнехте[1511]. В 1935 г. арестованный Зиновьев указал в своем заявлении: «С Каменевым [мы] теперь часто говорили о другом – о Пушкине, о литературной критике и т. п. и для себя с горечью прибавляли: “Это у нас форма отхода от политики”. Но и сообщали друг другу “новости”, слухи, встречи, обменивались политическими соображениями, в общем, в двойственном духе: многое идет “здорово” и хорошо, а многое – плохо, не так с “накладными расходами” и т. п.»[1512].

Антисталинские разговоры на квартире Зиновьева были возобновлены летом 1933 г.[1513], однако, поскольку сталинские органы государственной безопасности то ли их пока не зафиксировали, то ли (что предположить более логично) зафиксировали, но повременили с использованием добытой информации, 14 декабря 1933 г. Зиновьева с Каменевым восстановили в ВКП(б) [1514].

В декабре 1933 г. Каменев стал не покладая рук трудиться директором издательства «Academia». С одной стороны, пост абсолютно соответствовал научным и литературным талантам Льва Борисовича (он едва ли не наиболее крупный организатор гуманитарной науки в СССР). С другой – новый пост таил немалые опасности, поскольку редактором серии русских и иностранных мемуаров в нем работал Ивар Смилга, а заведующим Объединенным государственным издательством был Михаил Томский. Тут были все основания для последующего «выявления» блока зиновьевцев с Правыми. Однако по заявлению Томского, которому есть все основания верить, «сколько-нибудь внятных политических разговоров с Каменевым»[1515] у него в этот период не было. Более того, в том, чтобы наладить рабочий контакт Каменева с Томским, не преуспел Максим Горький. Еще летом 1933 г. Михаил Павлович прямо заявил Алексею Максимовичу: «…я с Каменевым ничего общего не имею ни политически, никак. Общих интересов у нас нет, как у бывших оппозиционеров»[1516]. Томский поведал в 1936 г. о том, что «Алексей Максимович, со свойственной ему добротой, ценя Каменева как очень ценного и культурного литератора […] сделал такое предложение – чтобы вам, вот таким людям, которые были в свое время все [вместе], а теперь стоят в стороне от партии, что бы вам не поговорить по душам со Сталиным, поговорить, объяснить и, мне кажется, что многие недоразумения взаимные, не[до] понимания окончились бы. (Горький, будучи в последние годы во многом не от мира сего, не понимал, что это было сложно даже технически. Общение Каменева со Сталиным возможно было только через Кагановича, как веком ранее общение Пушкина с Николаем Первым могло состояться только через Бенкендорфа. – С.В.) Людей мало, людей надо привлекать, жалко, что такие люди целиком не используются»[1517]. И Каменев, и Томский ответили тогда отказом. Лев Борисович не удержался от остроты:

– Вы еще меня с ним свяжете…

По заверениям Томского, после 1933 г. он, собственно, и виделся с Каменевым только у Горького[1518].

Каменев впоследствии (1935) заявил: «Лично мне было совершенно ясно, что сохранение какой бы то ни было организации является прямым вредом для партии и будет только препятствовать возвращению к партийной работе, к которой я стремился. Я лично был за прекращение борьбы с партией»[1519]. Лев Борисович душой не покривил – правда, он тщательно скрывал свое желание вернуться к политической жизни – во избежание ненужных осложнений. По свидетельству Бухарина (1936), Каменев прямо заявил ему: «Я хочу вести тихую и спокойную жизнь, чтоб я никого не трогал, и меня чтоб никто не трогал. Я хочу, чтобы обо мне позабыли, и чтоб Сталин не вспоминал даже моего имени»[1520]. Но товарищ Сталин, на беду Зиновьева и Каменева, обладал «исключительной памятью».

В отличие от Томского, Бухарин имел неосторожность прийти на квартиру к Радеку (это было не ранее февраля 1934 г.), где застал Зиновьева, когда последний заглянул к Карлу Бернгардовичу за книгами. По словам Николая Ивановича, в которых непозволительно усомниться, «Зин[овьев] тогда пел дифирамбы Сталину»[1521]. Никаких политических высказываний не позволили себе тогда ни Бухарин, ни Зиновьев. В отличие от Кисловодска, суровый столичный климат к обсуждению сталинского диктата не располагал.

Разговоры с интеллигентской критикой власти не помешали Зиновьеву и Каменеву принять участие в работе печального знаменитого XVII съезда ВКП(б), который прошел в Москве в период с 26 января по 10 февраля 1934 г.

Григорий Евсеевич без задних мыслей признал правоту Климента Ефремовича Ворошилова, заявившего о том, что «…никогда еще силища рабочего класса не чувствовалась так очевидно, как на этом съезде партии», подобных «съездов партия еще не имела», подобных «…побед, о каких слышала партия в докладе товарища Сталина, до сих пор еще не было»[1522].

Зиновьев подчеркнул, что ему приходилось исключительно по его «собственной вине […] говорить только об ошибках и […] представлять собой живую иллюстрацию того, в борьбе с какими уклонами […] и вопиющими отходами от ленинизма партия во главе с ее руководством достигла тех успехов, к которым сейчас присматривается весь мир»[1523].

Сталин едва ли поверил Зиновьеву, когда тот декларировал, что он «…изжил полностью, до конца, всю ту свою антипартийную полосу», которая привела его «в такое положение отчуждения от партии, в котором я был целый ряд лет»[1524]. Характерно, что Зиновьев признал правоту Кагановича, внесшего решающий вклад в формирование «культа личности» Сталина (Лазарь Моисеевич вещал о том, что «партия должна еще присмотреться к работе» бывших оппозиционеров).

Вызывает некоторое недоверие заявление Зиновьева о том, что он «читал и перечитывал» основные работы Сталина, «которые являются квинтэссенцией ленинизма в данную эпоху», и убедился в процессе чтения сомнительного до 1952 г. классика в том, сколь «…неправильна была всякая попытка другого истолкования»[1525].

Как водится, после покаяния в давних «грехах» Зиновьев подчеркнул правоту Сталина в «узловых»[1526] вопросах о возможности «построения социализма в одной стране»[1527] и «в крестьянском вопросе»[1528], притом что вообще-то Сталин проводил коллективизацию советской деревни в соответствии с давними предложениями осужденного «партией» Троцкого («и примкнувшего к» нему в 1926 г. Зиновьева) и допроводился до признания «головокружения от успехов» – конечно, плохих администраторов («ретивых обобществителей») хорошего Хозяина.

Войдя в «литературный раж», Зиновьев договорился до признания того сомнительного факта, что «в книге великой освободительной борьбы пролетариата […] четыре имени: Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин – стоят рядом»[1529]. Григорию Евсеевичу было, по его уверению, «особенно стыдно»[1530] за личные нападки его и других бывших оппозиционеров на руководство ВКП(б), и прежде всего на новоявленного классика марксистско-ленинской теории[1531].

Позднее (1935), уже будучи арестован, Зиновьев заявит: «Я был искренен в речи на XVII съезде и считал, что только в способе выражений я “приспособляюсь” к большинству. А на деле во мне продолжали жить две души»[1532]. Политик способен заставить себя не заниматься политикой, но не интересоваться ею вовсе – не может.

Каменев, получивший на XVII съезде ВКП(б) слово вскоре после Зиновьева, каялся, как водится, менее истово. Однако и он сразу же заявил о том, «…XVII партийный съезд не успел еще закончить своих работ, но он уже несомненно вошел в мировую историю под именем, стихийно созданным массами и оправданным историей, под именем съезда победителей. И, действительно, все отчеты, которые мы здесь слушали и, прежде всего, конечно, замечательнейший документ мирового коммунистического движения – доклад т. Сталина, все речи, за единичными исключениями, которые были здесь произнесены, – все это летопись побед, демонстрация оправданной жизнью политической прозорливости, великой пролетарской энергии и грандиозных, невиданных достижений по пути к социализму»[1533].

На Каменеве, по его признанию, лежала «…печальная обязанность на этом съезде победителей представить летопись поражений, демонстрацию цепи ошибок, заблуждений и преступлений, на которые обрекает себя любая группа и любой человек, отрывающиеся от великого учения Маркса – Энгельса, Ленина – Сталина, от коллективной жизни партии, от директив ее руководящих учреждений»[1534]. Лев Борисович заявил о том, что его предыдущие «ошибки» – это «перевернутая страница жизни, прошлое, труп, который я могу так же спокойно, без личных чувств анатомировать, как я анатомировал в былые времена и, надеюсь, смогу еще анатомировать политические трупы врагов рабочего класса, меньшевиков или троцкистов»