– Вы всю ночь кричали.
Я извинился:
– Нервы ни к чёрту.
Он с пониманием кивнул головой и предупредил:
– Скоро прибываем.
За окном проносились пустые поля. Осень виделась во всём: в желтеющих деревьях, пасмурном небе и бесконечно тоскливом просторе.
Поехали по пустынному городу и остановились у вокзала. Прошёл патруль, поглядывая на окна моего вагона. Другой поезд ждать недолго.
С такими же, как я, втиснулся в купе. Нас мало с передовой, и все мы потёрты, поношены и пока ещё живы. А кто-то уже в вечном отпуске.
Но такие же, молодые, как я, постоянно встречаются мне здесь, в тылу.
Они смотрят с лёгким презрением на мою шинель с въевшейся окопной пылью, на истоптанные сапоги, которым вакса не помогает приобрести приличный вид, как бы говоря: «Дружище, ты немец, сейчас идёт война. Но ты должен выглядеть так же, как мы, на все сто».
Я киваю головой, соглашаясь с ними, и думаю: «Как нам не хватает вас на передовой».
Но здесь, в тылу, для них много работы. Нужно отправлять, принимать, охранять. И при этом тяжко вздыхать и сообщать всему миру:
– Как трудно нам даётся служба.
Я со злостью думаю: «А воевать должны мы. Если нас всех убьют, кто будет на передовой? Если нас всех убьют, война что, закончится?»
Зачем они пошли в армию? Сидели бы себе дома.
Да, конечно, теперь модно быть солдатом. Это вам не партийные козявки в коричневых рубашонках, до хрипоты орущие:
– Хайль Гитлер!
То ли дело военный мундир, не ведавший окопной пыли, подогнанный по фигуре. И сапоги, сверкающие как зеркало, с увеличенными каблуками, чтобы быть хоть на пару сантиметров выше, в таких по окопам не побегаешь.
Их небрежно брошенное в толпу гражданских: «Да, война в России – это война», – прилипает ко мне.
Но бог с ними, я в отпуске. До дома совсем недалеко, но пешком мне быстро не добраться. Маленький грузовик едет мимо и тормозит.
Из окна выглядывает совсем мальчишка.
– Куда направляетесь? – интересуется он.
Я называю адрес.
– О, – радостно восклицает он, – нам почти по пути. А вы с фронта?
– С восточного!
– Ого, – восхищается он и говорит радостно: – Садитесь, подвезу.
Я с радостью забираюсь в кабину. Пока едем, он, все время поглядывая на меня, как на нечто неведомое, вдруг говорит без остановки:
– У кого близкие на Западе, те, как и прежде, довольны. Вы даже представить себе не можете, чего только не шлют им оттуда наши солдаты: продукты, ткани, белье, платья. Женщины, которые в мирное время едва могли купить себе пару чулок, сейчас разгуливают в мехах. Им не приходится дрожать за жизнь своих мужей и сыновей. Так-то можно и войну вытерпеть.
Он на секунду замолкает, смотрит на меня, как бы пытаясь понять, слушаю я его или нет. Переключает скорость и продолжает:
– Совсем иначе обстоит в семьях, чьи близкие на Восточном фронте. Они живут в вечном страхе. Надо же хоть кое-что соображать да научиться читать военные сводки между строк. Нас отбросили далеко назад. Под Москвой, как видно, немецкая кровь лилась рекой. Загляните-ка в любую газету. Все полосы сплошь заполнены траурными объявлениями. Раньше почтальон был вестником радости, теперь он чаще всего вестник горя. Все говорят: «Пусть лучше не будет вестей, чем плохие».
Мы приехали. Машина останавливается, я торопливо выпрыгиваю. Я спешу. Он кричит мне вслед:
– Счастливо отдохнуть.
Я машу ему, он уезжает, несколько раз оглянувшись на меня.
Дверь в мой дом не заперта, открывается так же легко, как и два года назад, когда я уходил.
Мать стоит посреди кухни, при виде меня хватается за сердце, тарелка из её рук выскальзывает и разбивается. Из комнаты слышен недовольный голос отца:
– Что ты опять разбила?
Но вместо ответа мать кричит:
– Вилли!
– Что Вилли? Прислал письмо?
– Вилли, – опять кричит мать и бросается мне на шею.
Отец, не выдержав её криков, медленно выходит на кухню. Видит меня, руки у него трясутся, из глаз текут слёзы, и он говорит, едва сдерживая волнение:
– Вилли, сыночек.
Я оставляю мать и прижимаюсь к нему. Он больше не может сдерживать себя и рыдает. Я глажу его по голове и говорю:
– Па, я же вернулся. Па…
Ему нужно время, чтобы успокоиться. Мать говорит, кивая на него:
– Он всё время слушает радио и читает газеты.
Отец держит меня за руку, чтобы убедиться, что это не сон. Слёзы то и дело льются из его глаз. Он спрашивает, заглядывая мне в лицо:
– Когда возьмём Сталинград?
Я не знаю, что ему ответить. Сказать правду и разрушить его мир? И я говорю:
– Скоро.
И добавляю:
– Примерно через месяц.
– Месяц? – удивляется он.
Он не хочет верить. В его голове пропагандисты сделали кашу. Он никак не может переварить мой ответ. И повторяет, как заевшая пластинка:
– Месяц, месяц!
И встревожено говорит нам:
– Месяц.
Мать решает, что мы должны погулять. Это успокоит отца. Мы выходим на улицу. Слева отец, справа мать.
Я не замечаю её морщин. Мне кажется, она не меняется. Отец по сравнению с ней глубокий старик. Он хорохорится, но я понимаю, с каким трудом ему даётся эта лёгкость.
Мы часто останавливаемся, он наклоняется и массирует больные колени. Ходить ему всё тяжелей. Но он гордо вышагивает рядом, как бы говоря всем:
– Мой сын герой.
И смотрит на всех так, словно он получил железный крест.
Родители гордятся тобой, родители счастливы. Все невесты города твои, выбирай любую. Женихов с каждым днём всё меньше. Их нет, их почти нет. Многие убиты. Траурные объявления в нашей городской газете стали обыденностью. И всё молодёжь, молодёжь… У них не было никакого желания умирать. Что они испытали в своей короткой жизни? У них, как и у меня, были планы на будущее.
Мать моего одноклассника, фрау Шмит, узнаёт меня, хватает меня за локоть и говорит:
– А моего Ульриха убили. Мне вернули письмо на фронт с пометкой: «Пал на поле чести».
Она роется сумочке, достаёт фотографию и показывает мне:
– Вот фотография его могилы.
Если б вы знали, фрау Шмит, сколько я перевидал таких могил, но сочувственно киваю головой. Она бережно убирает фотографию в сумочку и спрашивает:
– Ты не встречал его там, в России?
Я смотрю в её выгоревшие глаза. Ей ничего не надо. Она просто прикоснулась к тому, к кому прикасался её сын. И это согревает её.
– Нет, фрау Шмит, Россия огромна.
Я спешу дальше, а она стоит и теребит ручку сумочки.
Ульрих, толстяк Ульрих. Тогда я потешался над твоей полнотой, теперь мне искренне жаль, что тебя нет на этом свете.
Фрау Шмит замечает идущую по своим делам кошку. Забывает обо мне, наклоняется и, приговаривая, гладит её:
– Пошли ко мне. Я дам тебе молока.
Но ты жив Вилли Хейндорф, ты в отпуске, ты дома, все восхищаются тобой и относятся с уважением. Первыми протягивают руку и радостно восклицают:
– Здравствуй, Вилли.
– Как ты возмужал, Вили!
– Как дела на фронте?
И я отвечал фразой, которую, кажется, выучил по дороге сюда:
– Да, война в России – это война.
Даже те, кто недавно презирал и ненавидел меня, кланяются и улыбаются.
Вот она идёт навстречу со своим отцом.
Ах, Хелен, когда-то я был влюблён в тебя. Но что я видел в твоих глазах, кроме презрения? Что? Теперь ты сама любезность. И осторожно пальчиками трогаешь рукав мундира, как бы стучишься в закрытую дверь.
Пару лет назад я бы прыгал от счастья от этого прикосновения, но теперь мне всё равно.
Твой отец, не знавший, как меня зовут, вдруг выучил моё имя и бодро говорит, выпятив вперёд свой круглый животик:
– Вилли, ты стал настоящим мужчиной. Заходи вечером, потолкуем. Попьём пивка или ещё чего-нибудь покрепче.
Он подмигивает и кивает на свой двухэтажный особняк в конце улицы и, посмотрев на дочь, добавляет:
– Хелен будет рада.
– Я постараюсь, – успеваю я только сказать.
Мать с отцом тянут меня уже дальше. Мы переходим на другую сторону.
Господина Циглера никто не любит. Это он сказал фрау Шмит:
– Сейчас нужно много работать, а хорошо есть мы будем после войны.
Это слышали многие и приняли на свой счёт. Его совет относится ко всем, но только не к нему.
Господин Циглер любит поесть и не понимает церемоний по отношению к другим. Но не стерпит этого по отношению к себе.
Он приходит вечером и чуть ли не силой тащит меня к себе. Мать не хочет меня отпускать. Но он говорит:
– Ничего с ним не случится, фрау Хейндорф. Посидит часок у меня в гостях и вернётся домой. У нас в городе, славу богу, не стреляют.
Я иду рядом с ним. Теперь он выступает важно, словно говорит всем, кто нам встречается:
– Вот веду фронтовика к себе домой. После солдатского пайка надо же угостить парня.
Мы входим в дом. Нас встречает Хелен. На ней меховое манто, а в ушах, на пальце поблескивают прозрачные камушки. На столе тесно от блюд. Неужели это всё нам троим? Запах мяса приятно щекочет ноздри. Мы едим. В камине весело потрескивают дрова. Со стены на нас смотрит фюрер.
Господин Циглер говорит дочери:
– Хелен, положи гостю мяса. У них на фронте так не готовят. Французский сыр, пробуй, Вилли, бери. Не стесняйся. Теперь все можно достать. Было бы желание.
Откуда такое изобилие, когда вся страна живёт почти впроголодь.
Ну да, ну да… Господин Циглер много работает. Армии нужны ручки для гранат и приклады для ружей. И с каждым днём этого нужно всё больше и больше. Всё для победы. Его фабрика работает в две смены и едва справляется с заказами.
– Выпьем за победу. – Господин Циглер поднимает бокал.
Я и Хелен поддерживаем его. За победу пьём до дна.
Мне хочется спросить у господина Циглера: «А костыли ваша фабрика не делает?» – но я не спрашиваю. Мне и так ясно. Костыли не тот товар, за который будут щедро платить.
Вам не нужна победа, господин Циглер. Чем дольше мы будем воевать, тем дольше будет у вас сытая жизнь, а у Хелен появятся новые камушки и гораздо крупней, чем те, что на ней сейчас. Она подносит к моим глаза свой перстенёк и говорит: