А Семён – парень прижимистый. У него, что ни спроси, всё есть. Давать-то он давал, но и возвращать требовал вовремя, и хоть проценты не брал, но свой интерес всегда соблюдал. А тут не стало Семёна, а сидор при нём, не тронутый.
Народ во взводе суеверный, у покойника и пылинки не возьмёт. Но Ивану не до церемоний, жрать хочется так, что хоть криком кричи.
Он долго вглядывался в темноту. В гладкой степи заметить бугорок нетрудно. Вот он, метрах в ста.
И не думая, что немцы могут обнаружить и открыть огонь, Иван осторожно выбрался из окопа и, работая локтями, всё время прислушиваясь, пополз в нейтралку.
Хоть и ночь, а ухо держи востро, мало ли что ночью немцам вздумается: может, и они, с голодухи, как Иван, пойдут вещмешки потрошить.
Нет, немцы вели себя тихо. Покушали хорошо, вот и спят. Только пиликала губная гармошка. Видно, часовому скучно, вот он и пиликает. Иван даже подумал:
– Пусть пиликает, лишь бы не мешал.
Семён лежал так же, на боку. Иван попытался снять вещмешок, но закоченевшие руки Семёна не сгибались. Пришлось развязать сидор, выложить всё на землю. Снять, а потом запихнуть всё обратно. В портянке оказались сухари, банка тушенки, пшённый концентрат и пачка махорки, кузнечный комплект, верёвка и ещё какие-то бумаги. Письма, подумал Иван. И решил, что утром отправит их на родину Семёна.
Правда, при возвращении чуть не случилась оплошность. Их часовой, заслышав шуршание, уже передернул затвор. Но Иван вовремя подал голос, так что отделался лёгким испугом. А поделив с часовым поровну добытые продукты и употребив свою половину, с чистой совестью пошёл спать.
И спал бы неизвестно сколько, если бы его не разбудил свалившийся словно ниоткуда, вечно улыбающийся ротный замполит.
– Здравствуй, Иван Евсеевич, – обратился и протянул чистую руку Ивану.
Ивану было неудобно своей грязной, давно не мытой лапищей жать замполиту чистую руку, но и не жать нельзя.
А замполит неожиданно спросил:
– Как поживаешь, Иван Евсеевич?
– Да вот, контузия проклятая, на слух оглушен и ослаб.
– Живой. И это главное. А контузия не сегодня завтра пройдёт, – заключил замполит.
Иван соглашаясь покивал головой и при этом подумал, правда ли замполит такой уважительный или должность обязывает. Неизвестно, как дальше развивался бы ход мыслей Ивана, но замполит неожиданно спросил:
– Не пора ли тебе, Иван Евсеевич, заявление в партию подать?
Иван, от неожиданности не зная что ответить, переминался с ноги на ногу. Замполит внимательно посмотрел на Ивана, пошел дальше, на прощание сказав:
– Ты подумай.
Иван козырнул, едва разодрав слипшиеся глаза, и никак не мог сообразить, чего замполиту надо. Сидел бы в своём окопе да в небо поплёвывал. А то бродит туда-сюда. Снайпер шутить не будет, вгонит пулю по самые уши и охнуть не успеешь. Но говорить это замполиту не стал. Не маленький, сам всё понимает. А крути не крути, а замполит – все одно начальство. А начальство советов терпеть не может. Они себе на уме. Вот пусть этим умом и живут.
А тут взводный пришёл, вспомнил про Иванову контузию сам или замполит надоумил, но сказал с сочувствием:
– Отправляйся в санчасть.
Иван и сам был не прочь отдохнуть, но смекнул, что в санчасти для легкораненых всегда находится работа: то таскать, то носить, то копать, а питание не лучше, потому решил остаться.
Взводный знает, все знают, а потому сильно нагружать не будут. Он и сказал взводному:
– Разрешите остаться?
– Смотри, Иван, – ответил немножко обрадованный лейтенант и добавил: – Как бы хуже не было.
– Пройдёт, – убедительно ответил он.
Лейтенант ушел, а Иван продолжил прерванный замполитом сон. Его никто не тревожил, все понимали: контужен человек, пусть отдыхает.
Так Иван, почти на дурачка, проплевал в небо два дня. И при каждой раздаче в его котелок попадало и погуще, и повкуснее. Так что жаловаться грех. Голова прошла, или почти прошла.
На поле валялись разлагающиеся от жары трупы неприбранных людей, над ними кружили рои мух и вороны. И когда ветер тянул в их сторону, от смрада аж глаза слезились.
Хорошо, что не наступали. Там, наверху, наверное, наконец-то, поняли, что наступать с кондачка пустое занятие. И не стали больше этого делать, потому, что за неудачное наступление надо отчитываться, да и за снаряды тоже. Вот за потери оправдываться не надо. Солдат, слава богу, ещё хватает.
Иван вспомнил, что давно не писал домой: то места нет подходящего, то времени. И при теперешней расслабленности самое время отписать жене. И пока писал, наступило затишье: то ли немцы решили отдохнуть, то ли снаряды экономили. Так что письмо Иван писал в полном покое, а потому всем родственникам и знакомым передал поклон, никого не забыл, даже о дворовой собаке Жульке справился, как она там поживает. И довольный собой сложил лист в треугольник, сунул в карман и решил посмотреть, что-то тихо в немецкой стороне, не наступает ли немец, пока они тут от безделья расслабились, и только высунул голову, как пуля чиркнула по каске.
От испуга Иван чуть в штаны не наложил. Хорошо хоть обошлось, вот смеху-то было бы. Сунул руку в карман, нащупал письмо, вспомнил про письма Семёна и решил их отправить со своим вместе.
Нет, листки из сидора Семёна оказались не письмами. С аккуратностью школьника в них было записано, кто что сказал, кто что сделал, было в листках и про Ивана.
– Вот, значит, какой ты гусь был, – возмутился он.
И стал думать о Семёне. Сам ли он таким стал или ему помогли, нашли слабину и давай тянуть. Не успел оглянуться, а уже в дерьме по самые уши.
Вот так и живёшь, вроде не замечает тебя власть, а чуть где оступился – и уже тут как тут бравые ребята. Заломают руки и пошло-поехало. Такого напишут, что расстрел для тебя – это ещё награда.
Но в этот раз снаряд, сам того не желая, остановил эту машину.
Наверное, найдётся другой продавец солдатских душ, обязательно найдётся, как же без этого. И это сейчас, в такое время, когда каждый боец нужен, их ведь и так не хватает.
Это в штабах народу в избытке, а здесь, на передовой, каждый день кого-нибудь обязательно то ранят, то убьют.
После прочитанного Иван всё думал, куда деть эти бумажки, чтоб духу их не было. Сжечь у всех на глазах нельзя: начнут спрашивать, что да зачем. Одна надежда закопать их, тем более что повод взяться за лопату был, надо пристроить сидор Семёна. И он стал копать. А взводный его спросил:
– Что делаешь, Иван Евсеевич.
– Да вот под сидор полочку копаю.
– У тебя вроде есть.
– Да я под семеновский.
Это было естественно, сидор в солдатском житье-бытье – вещь нужная, а потому хранить его стоило. Тем более Семён ещё торчал на поле неубранным.
Иван сделал на полочке небольшую ямку, сложил смятые в комок бумаги и присыпал землёй. Слегка притрамбовал и водрузил изрядно похудевший вещмешок на полочку.
Едва разогнулся, перед ним оказался взявшийся словно ниоткуда лейтенант. У Ивана чуть челюсть от удивления не отпала.
Был лейтенант во всем чистеньком, даже воротничок белый подшит, сапоги только слегка запылились, как будто с неба спустился, но на ангела не был похож. А судя по чистому обмундированию и сапогам, то из штабных.
Там таких много болтается и все при делах и больших поручениях, а потому важность в них огромная.
Лейтенант без предисловий спросил:
– Были позавчера в наступлении?
– Так точно.
– А Сидоркина при вас убили?
– Снаряд или мина. Осколки Семёну, а контузию мне.
– А чего ж не похоронили? – спросил лейтенант, выглядывая из окопа.
– Снайпер немецкий лютует.
Иван показал на вмятину на каске.
Лейтенант стушевался и, кажется, даже стал ниже ростом, но больше из окопа не высовывался. И пристально глядя Ивану в глаза, спросил:
– А сидор где?
– Вот мешок, на полочке лежит, – показал Иван.
Лейтенант замер и смотрел куда-то вниз, словно какие-то мысли отвлекли его. Больше ничего не сказал и не спросил. Забрал вещмешок и исчез так же неожиданно, как появился.
И только тут Иван пожалел, что не взял у Семёна из мешка пачку махорки. А то лейтенант её выбросит, он ведь такое курить не будет. Ему папироски подавай. Такие мальчики при штабах сидят и всегда при наградах и благодушном расположении начальства.
А спроси то же самое начальство, кто в третьей роте лучший стрелок, оно и не ответит. Оно и не важно, для начальства не важно. А важны отчёты, без помарок наверх и прочая, прочая, что к происходящему, то есть к войне, имеет очень уж косвенное отношение. И никакая война не может помешать им проявить свои способности, сделать хороший доклад вышестоящему начальству, чтоб оно, начальство, при раздаче наград вспомнило и про них, не щадящих живота своего на ниве крючкотворства.
Семён погиб, не успев сказать ни единого слова, ничего не передал ни своей невесте Серафиме, ни матери.
Раз – и нет человека, так, словно его и не было на этом свете. И рухнуло всё, что связывало его с этим миром и живущих, и помнящих о нём.
А война, то завывая, то затихая, не кончалась. Для всех, пока ещё живых.
Кончилась она только для Семёна. И пока всё шло своим чередом, похоронка на чёрных крыльях прилетела в родное село Семёна.
Серафима Степановна не кричала, не рвала на себе волосы, надела на себя пиджак Семёна, сшитый к свадьбе, завернула рукава и проходила в нём до самой смерти. Что творилось у неё в душе в тот день? Что? Да как поможешь такому горю?!
А мать Семёна села в избе у окна на лавочку и просидела недвижимая целый день, словно время для неё остановилось. И даже слёзы не вышли наружу, а сгорели где-то внутри. И от того, что беда не вырвалась, не разнеслась по селу надрывным криком, было ещё тяжелей.
И есть ли, есть ли на свете такие слова, которые успокоят мать, потерявшую сына?
И только утром она поднялась со своего места и пошла кормить скотину. Соседка, пришедшая ей помочь, облегчённо вздохнула, перекрестилась и сказала сама себе: