Но уже набежали большие начальники, накричали на средних, средние на меньших, и закрутилась, завертелась карусель войны: застрочили пулемёты, засвистели пули. И потускнело восходящее солнце.
После бомбёжки, от которой барабанные перепонки долго не проходили, пулемётная стрельба казалась тихой отдушиной.
Гансы не унимались. Дивизия продолжала сражаться. Она мешала им своей настырностью. Мешала движению вперёд и победным реляциям. Уже давно должна была уйти отчетность в высшие штабы, что советская дивизия номер такой-то разбита и дорога на Сталинград с юга свободна.
Это было уже двадцать седьмое августа. Выхолощенная непрерывными боями пехота ещё находила в себе силы не только противостоять, а вгрызшись в землю, сражаться.
Из штабов наверх шли настойчивые просьбы о пополнении. Но бумаги шли медленно, а пополнение всё не прибывало. Однако и у фрицев с этим же было напряжённо.
Первая атака немцев в этот день захлебнулась подбитыми танками и серыми бугорками убитых пехотинцев.
Вторая тоже не задалась. И сгоревших танков, и бугорков стало гораздо больше.
Недешево им обошлись две атаки в этот день. Восемнадцать танков с крестами замерли неподвижно перед позициями дивизии. А сколько фашистской пехоты навечно успокоилось в этих боях.
Да кто ее считал. Так, прикинут навскидку, добавят для важности и отпишут наверх.
Это газетчики набегут и давай докапываться, сколько ты фашистов положил. Иной обозлится и скажет:
– Сколько было, столько и положил. А если надо, иди считай.
Только подбитые танки все считают. Танк – это не семечки, с ним повозиться надо. А он на месте не стоит, тоже стреляет.
Тридцатого августа дивизия продолжала сражаться. Ещё двенадцать танков недосчитались немцы в строю.
Лейтенант смотрел на дымившие танки и удивлялся:
– Бьем их, бьем, а они всё не кончаются. Сколько же у немца техники?! Одного железа на один танк тыщу пудов надо, а тут танков тысячи. Каждый день ползут и ползут. Они их что, как пирожки пекут?
Иван, как бы соглашаясь с ним, кивал головой, но мыслями он был далеко. И если спросить, о чём он думал в этот момент, то он и не ответит.
Бывает с человеком такое, словно выпадает он из времени. Смотрит в одну точку и ни о чем не думает. Только и делает, что смотрит.
И тут до Ивана дошло сказанное лейтенантом. И он кивнул ещё раз и сказал:
– Вся Европа работает, чтоб нас изничтожить. А уж Гитлер ли, другой ли, главное, чтобы нас не было на этом свете. Мы им как бельмо на глазу.
– Почему так? – удивлённо спросил Сашок.
– Почему, почему, – повторил два раза Иван, не зная, что ответить, а потом сказал: – Бог один, да молитвы разные.
– Ты думаешь?
– Думаю, – заключил как отрезал Иван.
Сашок соглашаясь покивал головой и ничего не добавил. Пристроившись на табурете, прислонившись спиной к стенке окопа, ему невыносимо хотелось спать, но спать нельзя. Может ротный наведаться, а то и батальонный. Так что спать ему днём не положено, а только ночью, когда после прожитого дня уставшее начальство угомонится и уж точно не появится во взводе.
А ветер подул от Волги и принёс запах воды, и наполнил души умиротворением. И ещё сильней захотелось лечь и заснуть. И хотя бы во сне отойти от войны подальше, насколько можно.
В непрекращающихся попытках немцев пробиться к Сталинграду дивизия, обороняясь и наступая, теряла людей и технику.
Горели танки и с той, и с другой стороны. И люди, люди. У войны хороший аппетит.
Казалось, что всё это безуспешно и напрасно. И дивизия таяла день ото дня. Двадцать три человека за один день убиты в батальоне и 24 танка потеряно.
Но не зря бились танкисты. Ведь и у немцев, как у кошек, не семь жизней. И их кладбище росло день ото дня и давно перешагнуло первую ограду, потом вторую. Третью ставить не стали. Их танки тоже чернеют среди воронок.
И на следующий день бои продолжались, и еще 12 танков подбиты нашими танкистами.
Сколько бы еще продолжалось это сражение, сколько бы еще танков с крестами осталось стоять в этих местах, но подошедшие с запада пехотные дивизии сменили танковую армию вермахта. Бои поутихли, но не прекратились совсем.
Да и танков в когда-то большой немецкой танковой армии после этого осталось не более трети. А танкистов только половина. Людей же не восстановишь, как танки. У солдата только две дороги: или в госпиталь, или в рай. А немецкое кладбище всё росло и росло и конца этому не было видно.
Леонид
Вагоны качались вправо-влево, гремели на стыках, выводя мелодию:
– Тратата, тратата…
Ветер, врываясь в открытый настежь проём теплушки, не приносит охлаждения. Солнце застыло в зените. И жарит так, что сводит с ума. Степь, бескрайняя степь. Ничего, за что можно зацепиться взглядом: ни деревца, ни кустика. Редкий полустанок на мгновение оживлял унылую картину, и снова бесконечная степь.
Тридцать человек, третий взвод второй роты третьего батальона энского полка энской дивизии, втиснутые в пропахшую свежей краской новенькую теплушку, утомились от беспрерывной езды.
Эшелон бы вообще не делал остановок, но паровозу нужны уголь и вода. В такие редкие и недолгие остановки удавалось набрать свежей воды вместо теплой жижи, плескавшейся в бачках.
Лейтенант на первой такой остановке, обращаясь ко всем сразу, сказал:
– Если что, я в соседнем вагоне.
И ушел в соседнюю теплушку к своему другу по училищу.
После его ухода откуда-то появились карты, и игра в подкидного началась. То и дело слышались голоса:
– А вальта не хочешь?
– А козыря не желаешь?
– На, получи!
Тягомотная езда, длившаяся уже неделю, выхолащивала не только нервы, но и душу. Слишком маленькое пространство вагона, где тридцать человек не могут жить, ежеминутно не сталкиваясь друг с другом, если не физически, то душевно. А когда всем на круг нет и двадцати, то нужно какое-нибудь развлечение, тем более ждущая впереди неизвестность пугала.
Война уже не была чем-то привлекательным. Там убивают, и на чужое горе они, ещё не нюхавшие пороху, насмотрелись. Но страх перед войной и желание стать героем ещё не сгорело в них.
Каждому казалось, что он, только он совершит что-то героическое и о нем напишут во всех газетах и будет говорить вся страна.
Но до войны ещё надо доехать. А сейчас в вагонной и душевной духоте все стали раздраженными. И как ни старайся не доводить до стычек, обязательно кому-нибудь перейдёшь дорогу. И чем тяжелее была атмосфера, тем чаще вспоминались мама и дом. И до слез хотелось прикоснуться к родному человеку.
Рыжеволосому Леониду нет и восемнадцати. Год он себе приписал. Военком посмотрел в свидетельство о рождении, посмотрел на Леонида, ещё раз посмотрел в свидетельство. Подделка даты бросалась в глаза. До войны бы он этого не спустил, а теперь закрыл глаза на потёртости. Должен же кто-то воевать. Ещё раз посмотрел на Леонида и, протянув ему документ, сказал:
– Иди на комиссию.
Леонид, ожидавший худшего, подскочил и помчался в коридор.
Матери сказал вечером. Она не плакала, не уговаривала пойти и сказать военкому правду, постояла, посмотрела в окно, села за стол и, подперев голову одной рукой, ладонью другой водила по скатерти и молчала.
Леонид ходил по комнате и говорил ей:
– Ма, я должен, понимаешь, должен.
Она молчала. И от этого молчания Леониду становилось не по себе.
– Ма, я вернусь, я обязательно вернусь. Вот увидишь.
Её лоб сморщился, но она продолжала молчать и водить рукой по скатерти. Он не выдержал и спросил:
– Мам, почему ты молчишь?
Утром, глядя на её осунувшееся лицо, на мешки под глазами, Леонид не подумал, что она не спала всю ночь. Он даже слегка обиделся на неё. Ему казалось, она не понимает и не любит его.
В военкомат пошла вместе с ним. Внутрь её не пустили. У ворот стояли такие же, как она.
После обеда переодетых в новенькую форму вывели во двор, построили и сделали перекличку. Строем вышли из ворот и направились к вокзалу.
В зелёной форме и в сапогах, среди сотни ставших похожих друг на друга, она не узнала его. И даже показалось, что его здесь нет. Она хотела вернуться к воротам, но он окликнул:
– Мам…
Нет, форма не шла ему. Она топорщилась на нём. И ноги в широких голенищах сапог болтались, как гвоздь в ведре.
Он шёл и смотрел на неё. Только сейчас он понял, что она самый дорогой человек.
До вокзала дорога оказалась не длинной. На путях стоял состав из одного вагона и теплушек. Многие привыкшие ездить в классных вагонах и не знают о существовании теплушек. А ещё есть платформы, на которых приходится ехать под дождем и снегом.
Колонна встала перед поездом. Человек в звании майора скомандовал:
– Вольно. Разойтись.
Колонна вдруг рассыпалась. Кто заторопился к провожающим, остальные потянулись к папиросам.
Леонид подошел к матери. Он боялся, что она будет плакать и ему будет стыдно за неё. Но её глаза были сухи, только пальцы теребили рукав гимнастёрки.
К майору подошел железнодорожник, приложив ладонь к фуражке и наклонившись к нему, что-то произнёс. Майор кивнул головой и, посмотрев направо и налево, скомандовал:
– По вагонам!
Леонид оглянулся. Майор поворачивал голову направо-налево, смотрел, как выполняется его команда.
Младший лейтенант, их взводный, до этого стоявший в стороне с такими же, как он, молодыми офицерами, встрепенулся. И совсем не командирским, а тоненьким голоском прокричал:
– Третий взвод, по вагонам!
И вторя ему, по перрону понеслось:
– Второй, первый…
Третий взвод зашевелился и медленно, словно нехотя, не бросая дымящихся папирос, пошел к вагону. Леонид двинулся вместе со всеми.
Пальцы, теребившие гимнастёрку, сжались. Леонид шёл, рука матери тянулась за ним, и вдруг гимнастёрка выскочила из её пальцев и рука опустилась и повисла безжизненной плетью.
Он оглянулся. Мать стояла, прижав ладонь к губам. Вот-вот у него брызнут слёзы. Он торопливо залез в вагон, встал у широкого проёма и оглянулся. Только сейчас он пожалел, что приписал себе год.