Хельмут Грандчок, бывший ученик водопроводчика.
Жаннес Моранка, бывший жестянщик и кровельщик.
Ханс Ансорг, бывший банковский служащий.
Вальтер Салвей, бывший фермер.
Роберт Надь, бывший электрик.
Хорст Панизвиш, бывший плотник.
Адольф Беккер, бывший часовщик.
Вилли Хейндорф, бывший судебный секретарь.
Готфрид Пагген, бывший батрак.
Это было очень давно. Они все стали исключительно опытными бойцами. Они сменили сантименты на холодную практичность. Ими также овладевала глухая ярость. Война по-настоящему еще только начиналась. Им приказывали, и они шли вперёд. Им говорили – надо ещё чуть-чуть потерпеть. И они терпели.
Как всегда, квартирмейстеры забыли, что приближается зима.
Зиму сорок первого мы пережили. Неужели опять нам придётся мёрзнуть в окопах в продуваемых насквозь шинелишках на рыбьем меху?
Никто не задавался вопросом. Почему для командира дивизии или даже для командира полка всегда находится кожаное пальто, подбитое мехом. И для прочих штабных тоже есть тёплая одежда. А для нас, хорошо если найдётся пара тёплых перчаток.
Но есть те, другие, которым уже ничего не надо. Им хорошо под крестами. Им лучше, чем нам.
Здесь, в бескрайней степи с бесконечными просторами, можно сойти с ума. И вода, вода – это счастье. Затхлая и тёплая – это не чистая колодезная. Хорошо хоть такая есть.
Прошло три дня, и мы устали и думали, когда нас сменят, чтобы оттуда, издалека, посмотреть со стороны на происходящее здесь.
Так думал рядовой Вилли Хейндорф № дивизии № полка седьмой роты, когда после ужина, лёжа на расстеленной на дне окопа плащ палатке, с шинелью под головой вместо подушки смотрел на звёздное небо. Спать не хотелось, можно поговорить, но и говорить не хочется. Ни о еде, ни о доме, ни о самых близких.
Кто послал их сюда? Всякий раз им говорили: «Вот цель, которой вы должны достигнуть». И они достигали.
И тот, кто послал их сюда, верил в их безграничные возможности, и они верили в себя. Так было в Польше, во Франции, но почему-то не случилось в России.
Цели им ставились, как и прежде, но достигать их порой стало невозможно. А если и достигались, то цена, а цена – это всегда количество человеческих жизней, становилась непомерно высокой.
Наконец пришел приказ. Атака. Утром атака. Всю ночь чувствуешь, как дрожат колени. Спать нет сил. Лежишь с закрытыми глазами и ждёшь наступления утра. Всю ночь страх разрывал любого из нас на части. Утром перед атакой еда не лезла в рот.
Мы всегда молились, перед атакой особенно. Я просил бога:
– Спаси и сохрани.
И каждый просил:
– Спаси и сохрани.
Но бог глуховат на левое ухо. И Вальтер Салвей, стоявший слева от меня во время молитвы, погиб в самом начале атаки. Пуля попала ему в глаз. Он даже не успел ничего понять. Я завидую ему. Хорошо если сразу, без мучений. Пуля за пулей падали вокруг меня. Я упал, вжался в землю и стал молиться.
– Господи, спаси и сохрани, – кричал я.
Мою молитву перебили крики:
– Санитар! Санитар!
– Меня ранили! – крикнул Ханс Ансорг, поднимая над головой окровавленную руку. Ему больно, но он улыбается, повезло: он не попал в рай, и безумная радость наполнила его сердце. Его увезли в тыл. Когда он к нам вернётся? И вернётся ли? Серьезно раненых отправляли домой, в Германию.
Атака не задалась. Русские стреляли, как черти в аду. Мы ещё легко отделались. В роте четверо убитых и девять раненых. Другим досталось больше, чем нашему взводу.
Можно сказать, мне повезло. Не повезло только убитым.
Роберт Надь лежит на земле, и его лицо с каждой секундой становится всё бледней. Из его ноги хлещет кровь, которая пропитала шинель. Мы пытаемся сделать из ремней жгуты, но безуспешно. Боже правый, как нам его спасти? Он умирает тихо, блаженно улыбаясь. От его улыбки становится не по себе.
Фриц Таддикен стоял рядом с ним во время молитвы, ранен в живот. Его вынесли с поля боя.
Но санитарная машина разбита снарядом вдребезги, и когда придёт другая, неизвестно. Если вообще придёт.
Его бледное в испарине лицо передо мной, он спрашивает:
– Я выживу?
– Непременно, дружище, – отвечаю я и улыбаюсь.
Он понимает, что я лгу, и его ресницы дрожат. Глаза смотрят в небо. Я закрываю их.
Он всегда смеялся и говорил, когда кто-нибудь толкал его:
– Осторожней, я стеклянный, я разобьюсь. Я стекольщик.
Ты не разбился, дорогой Фриц. Пуля, застрявшая у тебя в животе, навечно с тобой.
Вчера он читал мне письмо, полученное от жены. Она просила его прислать мех, для того чтобы сшить себе шубу, а если мех не очень хороший, то меховые пальто детям. Она всегда чего-нибудь клянчила и вечно плакалась на тяжёлую жизнь. Ей казалось, Россия – большой магазин. Куда пришёл и выбирай что хочешь. Она – дура, она не знает, что тут за всё надо платить – кровью.
Я сложил в мешочек из-под крупы его личные вещи: бритву, перочинный ножик, её письма, он хранил их, и, когда не было свежих, перечитывал старые, их свадебную фотографию.
Вот она удивится, когда не обнаружит в посылке меха для свой шубки.
…Я хороню своего друга Фрица. Он очень хотел получить землю в России. Теперь он остался в этой земле навсегда.
Никто из моих товарищей и мысли не допускал, что война проиграна. Наоборот, мы вспоминали, как Наполеон победоносно захватил Москву, а тогда, как и сейчас, его армию окружали грязь и холод.
После смерти Фрица я изменился, стал апатичнее. С каким-то отупением смотрю вдаль, но не вижу, что там происходит. Я словно сплю с открытыми глазами. Может, скоро я очнусь.
Охота наступать пропала, вернее, наступать в этом месте.
Война ждать не может. Ей нужна свежая кровь. Вчерашние жертвы не в счёт. Вперёд, вперёд! Мы отдыхаем, настала очередь других платить кровью за наши успехи.
Там, в Берлине, ждут наших побед. Вот-вот – и мы будем ликовать, черпая касками волжскую воду и поливая ею друг друга.
Когда это произойдёт: завтра, а может, послезавтра. Ещё день или два мы можем потерпеть, но не больше. Я шепчу про себя молитву и повторяю:
– Спаси и сохрани!
Надеюсь, он слышит меня. Я уверен, меня он слышит. Раз я ещё жив.
– Господи!
И мои слова, устремлённые к небу, теряются между небом и землёй. Но мне всё равно становится легче. И я улыбаюсь, вспоминая мать и отца.
Судя по времени, они сидят за столом и разговаривают обо мне. Но в Берлине другое время, там оно течёт неторопливо, а здесь мы умираем, едва успев проснуться, и хорошо, если успеваем позавтракать.
Нас меняют. Мы возвращаемся к себе.
Ханс Ансорг бродит по расположению с перебинтованной рукой. Пирожок, осмотрев его рану, сказал, что она недостаточно серьёзна, чтобы отправить его в госпиталь, а про Германию и говорить не приходится. Эти слова убивают его надежду.
Он выходит из конуры Пирожка и, прислонившись к стенке окопа, плачет.
Мне его немного жаль, но, как ему помочь, я не знаю. Целый день он ходит потерянный, и слёзы в его глазах не просыхают. Он пытается поговорить со мной. Что я могу? Только посочувствовать.
Под утро раздался выстрел. На войне тишины не бывает. И странно, если не стреляют с нашей или с русской стороны.
Но этот выстрел был особенным. Мне даже показалось, что он прозвучал у меня над ухом. Я открыл глаза, пытаясь понять, что это было. И грустный голос кого-то из пополнения произнёс:
– Вот те на.
Взвод столпился вокруг лежащего на земле Ханса и молчал, не зная, что делать. Так бы и стояли как истуканы, но примчался Пирожок.
Сначала он матерился, не чувствуя ни капли вины в случившемся. Потом приказал убрать труп и очистить стенку окопа от свернувшейся крови.
И только после этого сказал, что самоубийство – трусость в такой момент, когда армия напрягает все силы, чтобы сломить русских. Но не сказал главного, о чем были его мысли: что это первое происшествие во взводе, и оно отразится на его репутации, и не в лучшую сторону. В его взводе ЧП. Это несмываемое пятно на нём.
Поэтому уговаривать представить это как работу русского снайпера долго не пришлось, хотя обманывать вышестоящее начальство он не сразу решился.
А начальству представить дело так, как доложил Пирожок, было выгодней: меньше шума, меньше бумаг. А солдаты гибнут каждый день, на то они и солдаты.
Если о каждом сожалеть, никакого сердца не хватит. Раз дело приняло такой оборот.
Пирожок успокоился, залез в свою конуру и не вылезал до самого ужина. Земля со ссохшейся кровью счищена со стенки окопа и выброшена за бруствер, труп передали похоронной команде.
– Кто его так? – спросили они.
– Снайпер…
Они покачали головами, но ничего больше не сказали. Видно, не он первый.
Через неделю мы придём навестить тебя, Ханс.
Конечно, то, что ты сделал, – грех. Но война – это огромный грех. Да простит тебя господь и всех нас.
Пирожок
Дверь со скрипом распахивается. Дитер Бирц стоит на пороге и с презрением смотрит на всех, обернувшихся на этот звук. Секунду он стоит в дверях и быстро идёт по окопу, все, вжимаясь, уступают ему дорогу.
Окоп узкий, протискиваться можно только боком. Малюсенькая задержка, и поток ругательств льётся на голову зазевавшегося. Сегодня это Жаннес Моранка. Он молчит. Стоит возразить, и крик будет стоять до обеда.
Чем быстрей взводный пробежит по окопам, тем быстрей уберётся в свой блиндаж и закроет за собой низкую сосновую дверь с маленьким окошком. Через него проникает свет в его нору. Дверь он всюду таскает за собой. Она проехала половину России. Сколько раз мы её устанавливали и снимали.
– Это его недвижимость, – посмеиваются одни.
– Он её с собой в гроб возьмёт, – шутят другие.
Сегодня он как никогда зол. Бугристое, как ни у кого другого, лицо, будто по нему всю ночь ездили танки, готово взорваться. Трёх человек нет. С кем он будет воевать?
С сопляками, которые вчера прибыли. Мало того, что они плохо обучены, они никоим образом духовно не готовы к войне, они не представляют тех трудностей, которые узнают на собственной шкуре завтра. Если доживут до этого завтра.