Вспоминаю, как когда-то и нам хотелось быстрее попасть на передовую. Мы были уверены, что мы, только мы перевернём мир.
Теперь, спустя три недели непрерывных боев, уже никто из нас не мечтает о подвигах и героизме. Наоборот, мы хотим как можно быстрее вырваться из этого пекла.
Не так мы представляли себе войну. Теперь, понюхав пороху, мы знаем, что такое жаркий огонь и потери боевых товарищей.
Там, наверху в штабах, считают совсем наоборот. Что все солдаты одинаковы. Если бы это было так. С кем, с кем воевать бок о бок? С тем, кто вчера после ужина, поглаживая полный живот, не к месту вякнул:
– На фронте не так уж плохо.
– Милый, – хочется крикнуть мне, – ты здесь второй день, а я уже второй год. Война в России – это война. И ты скоро это поймешь. Если останешься жив. На нашем кладбище ещё много места. И хорошо, если твоё будет пустовать.
Но я ошибся, шальная пуля попала тебе в шею. Кровь бьёт фонтаном. Я зажимаю рану, я весь в крови. Ты бьёшься, как рыба, попавшая на крючок, и машешь руками, как будто разгоняешь ветер.
Я оглядываюсь. Я ищу взглядом, кто придет на помощь. Но все смотрят на происходящее, как на ленту кинохроники. И вот ты затихаешь, я ничем не смог тебе помочь.
Все столпились вокруг и безучастно смотрят на нас. Так, словно их это не касается. Я опускаю тебя на землю.
Прибегает Пирожок, кто-то уже доложил ему о случившемся. Он смотрит на новичка, уже отошедшего в мир иной, на меня, так словно я виноват в его гибели. Кровь на моей форме еще не высохла. Она липкая. И грязь пристаёт к моим рукам. Он тычет указательным пальцем в неостывший труп и, брызгая слюной, кричит:
– Убрать.
Поворачивается и убегает к себе. Наверное, там он, забившись в угол своей каморки, трясётся от страха и матерится.
Жаннес и Густ подхватывают и тащат ещё не успевшего остыть новобранца в боковой отвод.
Я даже не знаю, как его звали. Я не успел спросить. Да и мне это не нужно. И те, кто прибыл вместе с ним, мало что знают друг о друге. Вчера они пели: «Сегодня нам принадлежит Германия, а завтра – весь мир». Хмель героизма выветрился из них мгновенно. Первая смерть на глазах протрезвила. Они поняли, наконец, в какое дерьмо влипли. Не твердите себе:
– Меня не убьют.
Это неправда. Хорст Панизвиш всегда говорил, что в него никогда не попадут. Он имел право так говорить: у него старая мать, за которой некому ухаживать. Но осколок мины вошел в голову чуть выше левого глаза, он погиб на месте и не успел ничего сказать. А что скажет его мать, когда узнает об этом?!
Мне не хочется об этом думать. Как и о том, кого сегодня не стало. Он будет лежать до ночи, накрытый плащ-палаткой от назойливых мух. Ночью его заберёт машина.
Я вздыхаю и говорю сам себе:
– Жаль, что гибнет полноценный народ, а слабосильные и больные остаются жить. Что будет с немецким народом?
После, когда нас заменят, мы пойдём на полковое кладбище. Это стало традицией. Это такое развлечение – искать знакомые имена. И вспоминать, каким был покойный.
Но это не скоро, а сейчас мне хочется умыться и отмыть руки. Вся остальная молодёжь затихла. Смотрит на меня, как на мертвеца, с испугом. Это первый урок и, к сожалению, не последний.
Мне льют на руки воду из моей фляжки. Кровь уже присохла и плохо отмывается. Хотя бы лицо и руки стали бы сносно чистыми. Этого достаточно.
Первый раз за эту неделю умываюсь, я умываюсь на передовой. Все смотрят на меня с удивлением, словно я совершаю что-то таинственное и непонятное им.
Они думают, что мы, «старички», не ведаем страха. И не представляют, что не только Пирожок, а все мы боимся.
Во взводе не было ни одного человека, который бы не боялся. И, кажется, все мы привыкли к постоянному страху и ожиданию непоправимого. Свист пули, вой снаряда, гул авиабомбы – всё несло страх. Страх был ежедневным, ежеминутным кошмаром.
Никто никогда не признается, что происходит внутри, все боятся выглядеть трусами. Поэтому ты ругаешься по поводу и без повода, и Пирожок ругается больше других. Он боится, как и мы, если не больше. Но мы повторяем как заклинание:
– Скоро Сталинград будет наш. Скоро конец войне. Волга – вот мечта всей моей жизни.
Я верю в это. И все верят. И ругают евреев, это они виноваты, что русские так упорно сопротивляются, поэтому фельдфебель говорит нам:
– Евреи – это свиньи, и уничтожать их – проявление культуры.
Но мы сомневаемся, что Сталинград скоро падёт. И кто-то из «старичков» произносит вслух:
– Чем ближе мы к Сталинграду, тем меньше и меньше верим в победу.
После этого Хельмут Грандчок посмотрел на меня погасшими глазами и добавил:
– Не тебе говорить, когда отупеешь и обессилишь до того, что одна-единственная мысль шевелится в голове…
Я киваю головой, словно поддерживаю его, а он продолжает:
– Скорей бы убило. Отмучился бы.
Никто не возразил, никто не одёрнул, все промолчали. Мы чувствуем то же самое.
Молодые с первой увиденной смерти стали понимать больше о войне, чем за шесть месяцев, проведённых в учебном полку.
И все же если честно, то мы хотели на войну. Поймите, нам было по 18 лет, а мы не успели ни в Польшу, ни во Францию! Мы думали, что война будет такой же быстрой, а победа такой же красивой!
В то время я был молод и жаждал приключений и славы. Я и мои сверстники с завистью смотрели на военную форму и награды на груди у солдат и офицеров, приезжающих в отпуск в Берлин. Мы хотели на войну! В Польшу я не успел. Париж взяли без меня.
Этот молодняк, сбившись кучей, с ужасом смотрит друг на друга. И это застопорило безостановочное движение взводного. Он кричит на них, машет руками перед их лицами, хорошо, что не бьёт, хотя может. И это сойдёт ему с рук.
Дитер Бирц на хорошем счету не только в роте, но и в батальоне, жаловаться на него бесполезно, себе только хуже сделаешь.
Я, сняв китель, жду, когда кровь на нём засохнет и грязь не будет приставать комьями. Я смотрю на бурые пятна и мечтаю о ранении.
Хочу, чтоб ранило так, чтобы комиссовали подчистую. Хорошо бы, чтобы оторвало кисть левой руки, правая нужна, я же секретарь суда. И хорошо бы, кроме нашивки о ранении, и железный крест, чтобы было чем звенеть на гражданке.
А молодежь, которая только прибыла, с ужасом смотрела на происходящее. Форма у прибывших была новенькая, подошвы сапог были еще не истерты, и несколько недель назад они пели в Германии «Глория Виктория».
Смотрю на них и повторяю про себя:
– Да, война в России – это война.
Их глаза переполнены ужасом. Нельзя рваться на фронт, насмотревшись пропагандистских роликов; воображая себя героем, вдруг столкнуться с грязной действительностью.
Дитер Бриц смотрит на них с презрением, он готов задушить каждого вновь прибывшего, понимая их никчемность и бесполезность здесь и сейчас, и ругает тех, кто послал их сюда, потом добавляет:
– Завтра хорошо если останется половина из них. Нас, старых ворон, трудно поймать. А эти, – он кивает головой на сбившихся в кучу молодых солдат, – пушечное мясо.
Плюется, ругается и уходит. И он бесконечно прав.
Чему мог их научить вечно пьяный, хромоногий отставник, видевший войну только на картинках или в лентах кинохроники?
Главное – научиться выживать. А этому не научишь ни в одной полковой школе. Надо повторять про себя одну фразу: «Смерть еще ни про кого не забыла».
Шум, крики. Русские прорываются. Мы бросаемся в контратаку. Лейтенант Ферч ведет два отделения. Он выпрыгивает из окопа рядом со мной и сразу падает обратно, снаряд раскалывает его череп.
Храбрый унтер-офицер ведет людей в контратаку, отрезает прорвавшихся на наши позиции русских, и тут начинается самое страшное. Нож, граната, руки. Мы озверели, русские тоже. Мы дикие звери, мы грызём друг друга.
Молодёжь оцепенела от страха, и русские вырезали их, как ягнят. Мы бросаемся на помощь.
Я вонзаю штык русскому в живот, а он размахивает сапёрной лопаткой, пытаясь раскроить мне лицо. Я толкаю его вперёд, он падает, спешит подняться, но Хельмут добивает его гранатой по голове.
Остальные убегают. Мои сослуживцы, обезумев от злобы, убивали всех без разбора: и раненых, и пленных. Было двое русских пленных. И пятеро наших убитых. Пятеро!
Фельдфебель был взбешен, он выхватил пистолет и выстрелил одному пленному в голову. Другой стал умолять, чтобы ему сохранили жизнь, но и ему Дитер Бирц выстрелил в голову. У него необычайное хладнокровие! Его рука не дрожала. Он посмотрел на меня и сказал:
– Истребление низшей расы – благородная цель.
Я удивляюсь самому себе: я могу совершенно спокойно смотреть на эти вещи… Не изменяя выражения лица, я глядел, как фельдфебель расстреливал русского. Я даже испытывал при этом некоторое удовольствие.
Русские отступили. У нас даже нет сил стрелять им вслед.
Я сажусь на землю и смотрю по сторонам: всё в крови. Хочется уйти отсюда и не видеть ничего.
Вдруг один из молодых хватается за голову и кричит не своим голосом. Я подхожу и что есть силы бью его по щекам.
Он, очнувшись, держится за красные, то ли от крови, то ли от моих ударов, щёки и молчит.
Еще одна атака русских отбита. Многие из прибывших прошлой ночью убиты в своем первом бою, убиты сразу от первых пуль. Теперь мы должны каким-то образом вынести своих раненых.
Русские не дают высунуть голову из окопа. Их пулемёт стрекочет, и пули, звеня, вонзаются в бруствер нашего окопа.
С нейтральной полосы слышны стоны и мольба. До ночи раненые будут лежать там, истекая кровью.
То, что русские будут так отчаянно защищаться, никто не мог предвидеть.
В прошлом году они сдавались пачками, а сейчас пленных почти не стало. И смерть, смерть ходит кругами, она не хочет уходить из нашей роты. И не успокоится, пока не заберет всех нас.
Ночью мы выносим раненых. Днём это невозможно. Многие не дождались нас. Мы опоздали вперегонки со смертью. Из тех, что мы вынесли живыми, многие не выживут.