Сталинград: дорога в никуда — страница 39 из 80

Мы похоронили его руку, и никто не решился снять кольцо, чтобы отправить жене.

И после, когда мы бывали на полковом кладбище, меня не покидала мысль, что в его могиле никого нет. А он собрался и ушел домой. Ему до чёртиков надоела война. А руку оставил нам, чтобы и мы, и Пирожок, и все, все, все поверили, что он убит.

Гитлер объявил, что Сталинград будет взят к тридцатому сентября. Наступило тридцатое сентября. Но Сталинград не наш.

Мы целый день слушали радио. Но радио молчало о нас так, как будто на нашем фронте наступило затишье или перемирие. О нас словно забыли.

Сталинград почти наш, но никто не скажет – он наш. Им всем надо приехать и посмотреть, что здесь происходит.

Им в Берлине кажется, что мы купаемся в мраморных ваннах, едим сахарные пирожные, надеваем махровые халаты и идём гулять. Когда же они протрезвеют? И увидят жизнь такой, какая она есть на самом деле. Нашу жизнь.

Вчера я охотился на вшей. Убил семнадцать больших и девять маленьких. Это моя победа. Не так-то легко изловить этих тварей и, раздавив между ногтями, услышать хруст. И этот звук вызывает радость. Это мои семнадцать маленьких побед.

Гитлер – наша надежда. Кто, кроме него? Почему армиями управляет не он, а бездарные генералы, которые вдвоём не могут взять один-единственный город. Паулюс и Гот. Шестая и четвёртая армии бессильны перед горсткой русских. Или мы победим, или зима добьёт нас. Я думаю, успокаивая себя:

– Бог любит нас. Гитлер с нами. Кто, кроме него?!

Но ветер гонит морось, и я спрашиваю, ни к кому не обращаясь:

– Где дивизии из Франции? Где?

Они не хотят ехать. После французского вина, девушек и тёплой погоды считать каждый лишний глоток затхлой воды и не дождливый день счастьем.

Я перестал слушать радио, верней, не перестал слушать, а научился пропускать мимо ушей сказанное. Так, словно меня это не касалось. А касалось кого-то другого, кто верит в то, что говорят по радио. Наверное, устав от войны, я протрезвел. Но мне от этого только хуже. Только больнее.

Отец перестал спрашивать в письмах, когда мы возьмём Сталинград. Хелен не отвечала. Значит, вышла замуж. И запасной вариант ей не нужен. Ну и хорошо, воздушные замки рано или поздно рассыпаются.

Гитлер, выступая в рейхстаге 30 сентября 1942 года, заявил:

– Мы штурмуем Сталинград и возьмем его, на это вы можете положиться… Если мы что-нибудь заняли, оттуда нас не сдвинуть.

Но это не было правдой. Правдой было то, что шли непрерывные бои. И эти слова вызвали раздражение. Но русские начали обстрел, и раздражение сменилась страхом. И мне ужасно надоело жить, и я воскликнул:

– Господи, когда же я умру?

Но я не умер. Посмотрел на подошедшего Пирожка и, глядя ему в глаза, спросил:

– Когда мы, чёрт возьми, войдём в этот город?

От неожиданности он ничего не ответил, а, отстранив меня рукой, прошёл мимо, даже не выругавшись в мой адрес.

Через три недели фюрер добавил:

– Сталинград в наших руках.

Но это опять не было правдой… Почему его обманывают. Люди вокруг него питаются ложью. Но мы-то здесь. И нам это блюдо не подходит.

Сталинград не в наших руках. И неизвестно, когда будет наш. Если будет. Но я верю, что будет, будет, будет наш. Что написать отцу на его надоевший вопрос. Побыл бы ты, отец, здесь хотя бы один день, хотя бы один час.

Иван ранен

Услышав свист, Иван вздрогнул, а припасть к земле не успел. Рядом разорвалась мина.

Боли не почувствовал. Невыносимое жжение возникло в левой руке и в обеих ногах, и Иван, сам того не желая, присел на землю. Сил встать нет, ноги стали как ватные. Кровь, словно спешила вырваться наружу. Он зажал рану и провалился в небытиё. Голоса двух человек вернули его в реальность.

– Готов, – мрачно сказал остановившийся над Иваном санитар.

– Да не, вроде живой, дышит, – возразил другой и радостно добавил: – Дышит. Тебе, Егорыч, всех только закапывать.

– Всё одно долго не протянет. Вон сколько кровищи. Не жилец.

Иван хотел возразить тому, второму, но сил не было. И он открыл глаза. Первый радостно улыбнулся и со словами: «Терпи, браток», – стал перевязывать Ивана.

То ли от душевного тепла, то ли от перевязки стало легче. Он вздохнул и улыбнулся.

– Ничего, – тараторил первый, – в госпитале тебя починят. И опять будешь как новенький.

Иван молчал. Они подхватили и потащили его к стоящей недалеко подводе. Положили на доски.

Возница обернулся и спросил:

– Всё или ещё будет?

Они ушли, ничего не ответив. Через некоторое время вернулись и один сказал:

– Трогай.

Телега качнулась, и Иван ощутил всю сидевшую в нём боль. Он слегка застонал, и идущий за телегой санитар сказал:

– Потерпи, скоро на месте будешь.

Вдруг появился Григорий. И лошадь, словно по мановению руки, остановилась.

Возница, недовольный, не понимая, в чём дело, слез с телеги и подошел к лошади. Приглядевшись, узнал Григория, поэтому взобрался на место, сел и затих.

Иван испытал чувство расслабленности. Не было ни боли, ни тревоги, никаких забот в целом мире. Только Григорий, склонившись над ним, плакал.

И Иван удивлялся, чего он плачет. Ведь и ему, как и Ивану, должно быть хорошо. И всем, всем должно быть хорошо, как и ему. И он тихо спросил:

– Чего ты?

Григорий отмахнулся, вытирая слёзы. Ивану захотелось погладить его по руке, чтобы показать своё расположение, но руки, налитые свинцовостью, не слушались, и он только моргнул глазами.

Григорий склонился над ним, словно боялся не расслышать, как ему казалось, сказанное Иваном. И Иван сказал, скорее с просьбой, чем с возмущением:

– Ты мне весь свет застишь.

– Чего? – не расслышав, спросил Григорий.

Иван тихо выругался. И Гришка отошел в сторону, готовый каждую секунду по мановению руки подскочить к Ивану.

Приехали подводы из медсанбата за ранеными. Дошла очередь и до Ивана. Григорий стоял в стороне, боясь, что если подойдёт, то Иван обругает его опять.

Подводы дернулись и поехали. Григорий двинулся следом, потом остановился и смотрел им вслед.

Везли долго. Каждая кочка или неровность отдавались болью во всём теле. Хотелось пить. Но широкоплечий возница не расслышал слабого голоса Ивана. А может, устав от стонов раненых, очерствелой душой не слышал ничего.

Въехали в деревню. Возница слез с телеги и стал поправлять упряжь. Подошла старушка с крынкой молока.

Иван нашел силы махнуть рукой, и она поднесла к его губам край. Сделав несколько глотков, Иван обессилено уронил голову и улыбнулся.

Старушка, глядя на него, вытирая слёзы концом головного платка, тихо повторяла:

– Война, война.

Возница хмуро посмотрел на Ивана и старуху, взгромоздившись на телегу, дернул вожжами и недовольным голосом крикнул:

– Но!

Телега вздрогнула, и боль отдалась во всём теле Ивана, ему казалась странной его беспомощность. Он с ненавистью посмотрел на спину возницы.

До обеда был весел и здоров, а сейчас может еле рукой пошевелить. И от этого он заплакал, проклиная судьбу, войну и немцев, пославших мину ему на горе.

Госпиталь был в деревне, стоявшей на пологом берегу, у небольшой речки. Пришел доктор, посмотрел на Ивана и сказал:

– На операцию.

Санитарки ловко переложили его на носилки, внесли в избу и положили на стол.

Не успел Иван как следует оглядеться, вошёл врач в марлевой маске и очках, следом две медсестры.

Ивану стало не по себе. Он испугался, подумав, что этот человек будет его резать. Резкий запах эфира ударил в нос, и он провалился в небытиё.

Очнулся в другой избе на кровати весь голый, накрытый серой холщовой простынёй. Соседние кровати были пусты. Солнце сверху заглядывало в окно.

Ивану хотелось взглянуть, что там за окном. Но едва пошевелился, пытаясь приподняться, как боль пронзила все тело. Захотелось пить. И он, собрав последние силы, постучал по краю кровати. На стук никто не явился.

И злость овладела Иваном. Стал он ругать и госпиталь, и медсестёр, которые бросили его здесь и забыли.

Но дверь скрипнула, вошла молоденькая девушка с миской дымящейся молочной каши и села рядом с его кроватью на табуретку и спросила:

– Кушать будем?

Иван улыбнулся, радуясь её светлому личику, и подумал о своей сестре. Она помешала кашу и поднесла ложку к его рту. Он захотел сам есть, но руки ещё не слушались. Проглотив ложек пять, он расслабился и закрыл глаза. И сквозь полудрёму услышал, как дверь скрипнула и закрылась.

Когда зашло солнце и наступила ночь, Иван не заметил. Он спал, и даже сны не тревожили его израненную душу.

Разбудил его незнакомый голос:

– Эй, браток, закурить не найдётся?

Иван открыл глаза. Над ним стоял парень с опалённым лицом, с выжженными ресницами и бровями. Он вернул Ивана в действительность. И хотя боли не было, но усталость от лежания давала о себе знать.

Муха села на лоб Ивана, а поднять руку и согнать нахалку не было сил. Парень махнул забинтованными руками, муха взлетела и стала биться в стекло.

– Ты чьих будешь? – наконец выдавил из себя Иван.

– Танкист, танкист я. Вчера горели. Пантелеймона осколком в голову. Командира там насквозь, прямо насквозь там командира. Витьке, как с гуся вода, ни царапинки. А я замешкался, а танк как пыхнёт, насилу выскочил. Руки только пожёг.

Он поднёс к лицу Ивана забинтованные ладони.

– Танк нам с ремонта дали. Первый экипаж погиб весь, целиком, никто не спасся. Никто. Дырку заварили, двигатель заменили и нам. Раз битая машина – не будет нам счастья. Так и случилось.

Он помолчал, словно собираясь мыслями, и продолжил:

– А командира прям насквозь. А на Витьке не царапинки. Во дела. Танкисты самый горемычный народ. Табачку бы, второй день не курю. Хоть помирай.

– Да я, – проникшись сочувствием к нежданному соседу, сказал Иван, – сам только с операции, где шинель и сидор, не знаю. А табачок там должен быть. Знатный табачок, нутро продирает аж до костей. Да где ж теперь всё это сыщешь?