– Да, – согласился танкист с Иваном.
– Звать-то тебя как?
– Евсеем.
– Слышь, Евсей, сходи позови кого. По малой нужде охота, мочи нет.
– Эт я сейчас, эт я мигом.
Дверь резко скрипнула, и Иван услышал, как Евсей кричал кому-то с порога:
– Эй, чего стоишь? Человеку помощь нужна.
Вошла молоденькая медсестра, та, что кормила его вчера. И Ивану стало стыдно, что он, здоровый мужик, не может совершить такого простого дела. Он даже покраснел, пока она управлялась с его «хозяйством».
Она вышла, чтобы не смущать Ивана. А Евсей явился с вставленной в роготульку дымящейся самокруткой и сказал радостно:
– Душу отвёл.
И посмотрев на Ивана, произнёс:
– На, затянись, легче будет.
Ивану курить не хотелось, но он втянул в себя сладковатый дым. Голова закружилась, и он слегка закашлялся.
Вошла медсестра, забрала у Ивана «утку». Иван и покраснеть, как следует, не успел, как она исчезла. Евсей только успел радостно сказать ей вслед:
– Метеор, а не девка.
– А ты женат? – поинтересовался Иван.
– Война, куды тут жениться?
– Город то не сдали?
– Держатся.
И Ивану стало радостно, что не зря он свою кровь пролил. Стоит город. Стоит.
– Что нового в мире-то делается? – спросил Иван, желая, чтобы Евсей оставался с ним, а не шел крутиться возле медсестёр.
– Война, – безрадостно ответил Евсей.
– Фронт-то далеко?
– Пока не слышно.
– Значит, далеко, – заключил Иван и закрыл глаза. А когда открыл, Евсея в избе не было.
– Дело молодое, – подумал Иван.
Мог бы ходить, сам бы пошел бы к медсёстрам. К обеду явился Евсей, но новостей не принёс. Лег на постель, сложил руки на груди и обиженно произнёс:
– Кому я нужен с обожженной мордой, да без медалей.
– Не переживай, будет и на твоей улице праздник.
– А я и не переживаю, это я так, к слову, – отвернувшись к двери, безрадостно сказал Евсей. – Им лейтенантов подавай. А я что – шантрапа чумазая.
Через неделю Иван встал, но каждый шаг отдавался болью в ногах, поэтому, выйдя на крыльцо и полюбовавшись на небо и солнце, вернулся и лёг.
Евсея не было. Он в ожидании выписки болтался возле медсестёр. Перед отъездом положил Ивану на подушку пачку махорки, коробку спичек и сказал безрадостно:
– Прощевайте. К своим хочу, мочи нет. Здесь тоска одна.
Ивану грустно расставаться с ним, но что делать, война не кончилась. И когда она кончится? Когда?
Дверь скрипнула и закрылась. Иван остался один. Нехотя встал и собрался пойти на улицу.
Дверь распахнулась, и внесли раненого. И пока перекладывали, Иван заметил, что у того две забинтованные кровяные культи вместо ног. Санитары положили на освободившуюся кровать и ушли.
– Господи, – неожиданно вслух произнёс Иван. И уже идти на улицу не хотелось, сел на свою кровать, смотрел на изувеченного соседа и думал: «Вот несчастье человеку досталось. Как же он теперь без ног-то, кому он такой нужен? Вот обуза-то. Вот несчастье-то».
Погоревав за судьбу соседа, лёг и долго не мог заснуть. Одна мысль, что и с ним могло такое же случиться, не давала покоя. И все-таки сон сморил.
Проснулся от крика. Сосед метался по кровати, бил кулаками по матрасу и кричал криком раненого зверя. Иван поднялся и подошел к нему.
– Ты чего? Болит?
– Ноги, ноги где? – стуча кулаками по кровати, кричал, брызгая слюной, тот.
Иван не нашелся, что ответить. Пока человек не переживёт своё горе, пока не наболеется душа, не успокоится.
А тот, перестав метаться, затих. Иван услышал, как он, всхлипывая, плачет. Плачет, не стесняясь присутствия чужого.
Ивану стало не по себе, оттого что ничем не может помочь человеку. Вышел на улицу, посмотрел на солнце, на непроснувшийся госпиталь, на туман, висевший над рекой, и захотелось ему домой. Так захотелось, хоть вой. Взял бы и побежал в родную сторону, а потом хоть помирай.
Вернулся в избу, сосед лежал тихо. Иван, испугавшись, даже подумал:
– Не помер ли?
Но тот тяжко вздохнул. Иван, стоя у порога, спросил:
– Закурить не хочешь?
– Давай, – согласился тот.
Иван долго крутил самокрутку, чиркнув спичкой, поджёг. Затянулся и передал соседу. Тот курил и смотрел в потолок, словно там написано, как ему, калеке, жить дальше.
Молчание затянулось. Иван, собравшись духом, сказал:
– Люди и без ног живут. И женятся. На протезах не побегаешь, но ходить можно.
– А в деревне-то как, не косить, не пахать, не за скотиной ходить.
– А у нас в деревне комбайном человеку две ноги враз – и готово. Так он выучился на счетовода. А ты молодой, можешь и агрономом стать.
Конечно, Иван врал про счетовода, но сейчас не видел в этом плохого.
– Счетоводом, говоришь? – повернувшись лицом к Ивану, спросил сосед.
– Счетоводом, – подтвердил Иван.
Лицо безногого просветлело. И та тяжесть, всё это время висевшая в воздухе, исчезла.
– Чего есть не несут? – суетливо сказал Иван.
– Принесут, куда денутся.
Сидевшая на подоконнике муха проснулась и стала биться в стекло. Сизый дым стелился по потолку. И лучи солнца желтыми квадратами сияли перед печкой.
Дверь отворилась, на пороге стояла та же девчушка с двумя тарелками в одной руке и с хлебом в другой.
Кошка прошмыгнула за ней. Остановилась у порога, втянула воздух, посмотрела на незваных гостей, поселившихся в её доме, осторожно прошла и улеглась на жёлтый квадрат перед печкой и стала себя вылизывать.
Сосед Ивана уже с другим настроением, глядя на девушку, сказал снисходительно:
– А ты переживал.
И уже переключившись на вошедшую, принимая из её рук тарелку, спросил:
– Звать-то как?
– Глаша.
– А я думал, Матрёна.
Она зарделась и, смущённая, убежала, словно боясь дальнейших расспросов.
Прошла ещё неделя, Иван почти поправился. Только иногда в левой ноге возникало жжение. Ногу, казалось, крутило и ломало. Потом всё проходило.
Комиссия, осмотрев Ивана, решила, что он годен для передовой. Сосед, услышав новость, опечалился.
А Иван, в последний раз оглядывая своё пристанище, сказал с грустью:
– Ну, давай выздоравливай. Жив буду, напишу.
Дверь в последний раз скрипнула и закрылась за ним. И не увидел Иван, как сосед, громко, навзрыд, как ребёнок, заплакал. И некому утешить его, некому сказать ласковые слова. Он тут не один такой.
Потом, потом какая-нибудь старушка увидит его на низкой тележке и, сокрушаясь, вздохнёт вслед:
– Эх, судьба…
Собрались возле канцелярии: Иван и ещё с десяток починенных солдат. Один говорил, словно искал сочувствия:
– У меня рука болит, а меня отправляют.
Каждый, занятый своими мыслями, не обратил внимания на эти слова, хотя спроси любого, скажет то же самое.
Приехала «полуторка», народ быстро расселся, и она двинулась в направлении фронта. А куда их ещё могли везти? Не на свадьбу же.
Снова Вилли
Лето 39‑го было тёплым, мне было 17, я и мои родители гуляли по Берлину. Приехали просто погулять, и никто не знал, что осенью начнётся война.
А теперь со слезами на глазах я вспоминаю то солнечное утро. Я – секретарь суда. На мне коричневый костюм, белая рубашка и галстук. А в кармане первая зарплата.
Мы заходим в кафе. Я заказываю официанту три пирожных и три чашечки кофе. Нам приносят три белоснежные фарфоровые чашечки с блюдцами. Они источают дивный аромат. Нет, кофе не такой, который варит мать мне и отцу по утрам. А пирожные… Я и сейчас чувствую запах марципана и вкус сладкого сливочного крема, который тает у меня во рту.
Мать пальчиком дотрагивается до тонкого до прозрачности фарфора, словно желает убедиться, что это не сон.
Её старомодная шляпка вызывает у меня жалость, и я даю себе слово, что со следующей получки куплю ей непременно новую, здесь, в Берлине, в самом модном магазине.
За стеклом, по улице, маршируют молодые ребята с фашистской символикой на нарукавных повязках. Они исступленно скандируют:
– Хайль Гитлер!
И я готов идти вместе с ними и кричать во всё горло:
– Хайль Гитлер!
Гитлер – наше всё. Он разбудил нацию, заставил немца поверить, что он немец и достоин лучшей жизни. И я мечтаю быть похожим на него. Но пирожные отвлекают меня.
Отец пальцами, привыкшими брать железо, чуть не сминает их, засовывает целиком в рот и залпом выпивает кофе.
Мы с матерью смущены. Но молчим, наслаждаясь кофе и пирожными. Когда я ещё это попробую? Когда?
Я расплачиваюсь, и мы идём гулять. Костюм мне немного великоват. Я хотел другой, но мать настояла на этом, сказав:
– Не забывай, ты растёшь, и через несколько месяцев он будет тебе мал.
И я согласился с ней. Тем более я секретарь суда, и я думал, это что-нибудь да значит. Но не для матери. Это для другой, это для Хелен.
Она не красавица, она далеко не красавица, но что-то в ней есть. Из-за неё я стал секретарём суда. Мне не хочется быть таким, как отец: всю жизнь возиться с железом, а потом мучиться от радикулита.
Обратно мы возвращаемся последним поездом. Все счастливы.
Я думаю о Хелен. Двухэтажный дом её отца – в конце нашей улицы. Почему бы и не быть такому дому. У них мебельная фабрика. Мебель идёт нарасхват. Все хотят хорошо жить. Её отец с каждым днём становится всё важнее и важнее. На лацкане пиджака гордо сияет золотой значок нацисткой партии – «Бычий глаз».
Он не замечает меня, когда я стою с Хелен.
Говорит так, словно я – пустое место. Она, не попрощавшись, мгновенно забывает обо мне и мчится за ним.
Я смотрю им вслед и вижу, как они весело щебечут. Иногда она забегает вперёд, чтобы оказаться с ним лицом к лицу. Отец для неё всё.
Мне хочется что-нибудь сделать, чтобы она посмотрела на меня. Но что я могу сделать?! Просто поворачиваюсь и иду к себе. Как давно это было!
Мне уже 20 лет, и я в Сталинграде. И здесь нет пирожных и кофе. И вообще нет ничего. Только смерть.