Радио в очередной раз воодушевленно сообщает, что мы вот-вот возьмём Сталинград. Русские разбиты или почти разбиты.
Очередная фигня, кто в неё верит. Наверное, только в Берлине. Хочется плакать от собственного бессилия.
Я с тоской смотрю на голубое небо. Высовывать голову из окопа не то что опасно, а даже смертельно. Пули, осколки мин – всё это летает над нами, несет смерть. И чем дольше ты на передовой, тем беспечнее и безразличнее становишься к своей жизни, и уже нет сил бояться и прятаться и пригибаться каждому взрыву.
В свои двадцать я чувствую, что прожил лет сто и страшно устал. Так что часто возникает мысль:
– Скорей бы убило.
Но пуля, по случайности пролетевшая мимо, отрезвляет, и вдруг страх, сидевший внутри, вылезает наружу. Осознаёшь, что сейчас мимо пролетела смерть, и хочешь жить, жить, жить…
Хватаю карабин и выпускаю всю обойму в сторону русских. Это меня успокаивает. Все смотрят на меня с недоумением. Зачем так рисковать? Сажусь на дно окопа и закрываю глаза.
Наверное, я везунчик. Надеюсь, доживу до смены, но кто-то не доживёт. И будет ли смена и когда?
Да, и война 42‑го не похожа на войну 41‑го. В те радостные прошлогодние дни мы летели, едва успевая отдыхать, теперь едва проползаем, хорошо если километр, а чаще и того меньше.
Если раньше гибель однополчан вызывала удивление, то теперь это стало обыденностью.
Каждый день хоронят. Война стала такой, какой и должна быть – кровавой.
Кладбище пухнет, как на дрожжах. А война ещё не кончилась. И новые могилы, как открытые двери, ждут своих постояльцев. Их копают, копают впрок, и все равно не хватает. И лежат и ждут своей очереди безразличные ко всему и всем те, кому уже всё равно.
Но главное, главное, когда Сталинград будет взят – вот, что волновало всех. Но ни в высоких штабах, ни на передовой не знали ответа на этот вопрос. Что нам мешает?
Наша цель – Сталинград, и мы должны быть там. И чем быстрей, тем лучше.
Гитлер сказал, что в августе возьмут Сталинград, и никто не сомневался. Но август уходил день за днём, а мы топтались на месте или почти на месте.
Мы верили фюреру. Только ему.
– Кто, кроме него, – повторяли мы раз за разом.
И не было и тени сомнения в наших душах. Через некоторое время он повторил:
– Противник ослаблен и небоеспособен. Сталинград скоро будет наш.
Кто, кто доложил ему такую чушь? Пусть придёт и посмотрит нам в глаза. Нам, нам, потерявших столько боевых товарищей!
Пусть придёт и посмотрит на наше кладбище. А потом ещё раз посмотрит нам в глаза. Нам, нам… Мне, мне…
Я вдруг вспомнил отца. Разве он и я, все мы, мы не радовались приходу новой власти, разве не кричали, срывая голоса:
– Хайль Гитлер!
Отец, размахивая передо мной газетой с очередной речью фюрера, воодушевлённо говорил:
– Какое счастье, что у нас он. Кто, кроме него? Кто, кроме него? Кто?
Я молча соглашался с ним.
– Отец, ты не был в Сталинграде, ты не знаешь, что мы вспоминаем о фюрере чаще, чем ты.
Я кричу небу, я кричу сам себе:
– Когда же мы возьмём, наконец, этот чёртов город? Когда? Когда?..
Мой голос тонет в грохоте артиллерийского обстрела. Земля комьями сыплется на мою голову. Хочется вжаться в стенку окопа.
Иногда кажется, что лучше умереть, чем так мучиться. Обстрел кончился.
Встаю и, согнувшись, иду по окопу. Все смотрят на меня, как на идиота, который шляется туда-сюда без дела.
Я достаю зеркало. Оттуда на меня смотрит исхудавший, небритый, с ввалившимися глазами старик, а не солдат вермахта.
А ведь я маршировал на парадах в Берлине.
Во что я превратился? В ферму по производству вшей. В складках френча живут самые крупные. Они хрустят между ногтями, и этот звук доставляет мне удовольствие. Вши, как русские, бьёшь их бьёшь, а они не кончаются.
Я одеваюсь, и на секунду мне кажется, что убил всех, но я ошибся. На смену больших, убитых моими пальцами, приходят средние, и они вонзаются в меня с новой энергией. Я чешу покусанные места, повторять операцию мне не хочется. Пусть подрастут, тогда и рассчитаемся.
Сидеть неделю на одном и том же месте невыносимо. Если мы не двинемся вперёд, то, кажется, я сойду с ума.
Тогда, в сорок первом, фюрер сказал нам:
– Россия собиралась напасть на Германию и превратить нас в рабов.
Мы поверили. И пошли с воодушевлением на Россию, и весь сорок первый прошел радостно или почти радостно.
Про отступление от Москвы никто не вспоминает. Теперь сорок второй, и мы не можем никак взять один-единственный город. А нам твердят:
– Русские повержены. Почти повержены.
– Когда же мы возьмём этот чёртов город? – задаёмся мы вопросом.
И никто не знает ответа. Ни там, на самом верху, ни здесь.
Когда мы побеждали во Франции и Польше, Адольф подумал, что мы можем всё.
И мы сами так думали, пока не оказались здесь.
Может, это место и этот город прокляты богом. И я начинаю молиться про себя и просить бога помочь мне и нам взять этот город. Если мы возьмём Сталинград, то Сталин подпишет мир и на Рождество мы будем дома.
– Я не буду рассказывать тебе, отец, всего, чтобы твоя вера в фюрера не поколебалась. Ты не видел того, что я видел. И зачем тебе это знать.
Мама не будет приставать с расспросами. Ей достаточно того, что я вернусь домой. Это для неё главное, самое главное. Она будет осторожно поглаживать моё плечо, чтобы убедиться, что я дома, что я рядом, что я живой.
Я выйду в наш маленький садик, смахну снег с лавочки, сяду, закурю и буду радоваться наступившему Рождеству.
Война возвращает меня к действительности. Успеем ли мы до Рождества? Все верят, что успеем. Мы не можем жить без веры. Мы должны верить. Солдат без веры – не солдат.
Тем более Дитер Бирц сказал, что сюда везут новое оружие, от которого всё превращается в пыль. А ещё едут свежие дивизии из Франции. И я со злорадством громко говорю:
– Пусть теперь они повоюют вместо нас, а мы попьём французское вино в Париже.
Все смеются, даже Пирожок улыбнулся. Ему тоже всё надоело до чёртиков, но он никогда не возмутится. Раз мы здесь, значит, так надо. Но, как и мы, он боится не русского танка, не сталинских органов, а зимы. Нет, не из-за морозов, а из-за того, что русские пойдут вперёд. Отступать в голой степи – всё равно что сразу умереть.
Если мы задержимся в России на зиму, то все пропадём. Эти невесёлые мысли стирают улыбки с наших лиц.
Нам нужен отдых. Если этого не случится, мы все сойдём с ума. Или уже сошли, просто этого не замечаем.
Пирожок ушел и быстро вернулся. Его лицо сияло, как начищенная монета. Он с придыханием сообщил:
– Наши вошли в Сталинград. Бои идут в центре.
Нашему ликованию не было предела. Мы обнимались, стреляли в воздух, и слёзы счастья текли по нашим грязным щекам.
Пирожок, дождавшись, когда мы успокоимся, добавил:
– Нас перебрасывают в город.
Это вызвало ещё большую радость. Наконец-то мы увидим Волгу. Значит, наши мучения скоро кончатся. Мы обнимались, как будто получили награды, и говорили друг другу:
– Теперь уже скоро.
И все вспомнили о Рождестве.
Вечером нас хорошо накормили. Все подумали, что это личные заботы Адольфа. А знает ли он, каково нам здесь? Знает ли? Знает ли, когда говорит:
– Сталинград наш…
Переправа
В темноте подошли к пристани. Волны с лёгким шумом бились о борт черневшей громадиной баржи. Запах прелых водорослей ударял в нос. Кто-то охрипшим голосом торопил:
– Быстрей, быстрей.
Понятно, что ночь короткая и надо спешить, а то, неровен час, налетят супостатские самолёты и несладко придётся.
Но торопись не торопись, а надо не только самим разместиться, но и запас прихватить.
Грузились долго, ящики с патронами, ящики с гранатами, снаряды – тоже ящики. Тащишь их на себе в темноте по хлипким сходням и думаешь:
– Кабы не свалиться.
И только ступив на палубу баржи, идёшь, как по асфальту. Погрузились, сели кто где, и только руки потянулись за табачком, как тот же голос проскрипел:
– Не курить. Немец заметит, и минуты не проживёте. Снайперы только и ждут таких раззяв.
Упоминание о снайперах охоту курить перебила, хотя снайперы на том берегу.
Вместе с такими же, собранными с бору по сосенке, Иван попал в пополнение, которое везут в Сталинград и раскидают кого куда. В суете последних дней Иван не успел ни с кем подружиться, хотя одиночества не чувствовал.
Кругом всегда были люди, и их разговоры о доме, о родных и сетование на военную неустроенность жизни раздражали его. Поэтому с каким-то отрешённым взглядом он всё пропускал мимо ушей.
Притулился на ящике, достал кисет, втянул носом терпкий запах махорки и, насладившись, посмотрел на пятна пожаров, разбросанные по всему черневшему, как головешка, городу. Видно, горело, что не успело догореть.
Отчалили. Маленький буксир, пыхтя от непосильного груза и преодолевая сильное течение, шёл к мерцающим огням на берегу. И вдруг оттуда ухнула пушка, вода поднялась вверх столбом. А потом ещё и ещё. Немцы били наугад.
Иван в душе даже посмеялся над ними и сказал про себя:
– Эх, немчура.
Но снаряд, пронёсшийся над головами, заставил всех вздрогнуть и пригнуться.
Этот звук и страх, в мгновение проснувшийся в душе, вернули Ивана в реальность войны, от которой он отвык, обитая в госпитале.
Тихо застучал пулемёт. За ним ещё один. Светящиеся трассы прочертили небо. Всем казалось, что эта переправа никогда не закончится.
Светало. Иван посмотрел на приближающийся берег.
Полузатопленная баржа с торчащими, как у обглоданной рыбы, чёрными рёбрами, станки, валявшиеся на боку на песке, моторы у самой воды, листы мятого кровельного железа, доски, разбросанные по всему берегу, и кучи, показавшиеся хламом. Всё это создавало ощущение брошенности.
Где-то наверху прогремели взрывы. И эти знакомые Ивану звуки даже порадовали. Значит, ещё стоят. Значит, ещё не сдали город.