Сталинград: дорога в никуда — страница 62 из 80

– Теперь у нас своё взводное кладбище.

Всем хотелось скорей поделить вещи Дитера. У этого скряги должно быть немало припасено.

Но делить было нечего: бритвенный станок, мыльница, зубная щётка и старинная фотография женщины в кожаной рамке. Все предположили, что это мать. Больше ничего не было, ни писем, ни денег. Распотрошили тюфяк, но в нём ничего, кроме слежавшейся соломы, вшей и клопов.

– Наверное, он съел все деньги, – сказал Вилли.

И все согласились с ним. Но Надь после проигрыша выглядел грустно и пошутил невесело:

– Лучше бы подарил их своим сослуживцам.

Но куда исчезли деньги, так и не выяснили. Не мог он же их в самом деле съесть.

Все, найденное в его каморке, полетело за ним в воронку. Зачем нам чужие вещи, пусть хранятся рядом с хозяином. Тем более сообщать о его гибели некому и отсылать вещи некуда. Оставили одеколон, он может пригодиться: им можно слегка притушить запах пота и плесени, покрывавшей стены внизу в углах.

На следующий день после твоей геройской смерти о тебе забудут, дорогой Дитер Бирц. Но я пожалел, я пожалел тебя. Я сказал про себя: «Ты не узнал главного – взяли мы этот город или нет. Но тебе должно быть не интересно. Ты в другом месте. Там все по-другому. Там не убивают друг друга, там даже не стреляют. Неужели так может быть? Неужели там нет войны?» Вилли не знал, и никто не знал.

Ночью передовая оживает: приносят еду, патроны, если повезёт, то и газеты, и приказы, приказы… – как же без них.

По всем штабным спискам мы числились полноценной ротой. Но было одно маленькое но. Все наши отчёты верхние штабы не учитывали. Наверное, они отчёты не читали или они до них не доходили.

Им казалось, что мы не то что не гибнем, а даже наше число слегка увеличилось за счёт прибывшего пополнения, и задачи нам ставились, как будто нас не тридцать, а сто и более. Им так удобней. Когда оперируешь сотнями, меньше шанс ошибиться, когда оперируешь десятками. Но когда воюешь десятками, меньше шанс выполнить задачу, чем когда воюешь сотнями. Но им наверху это непонятно. Они говорят нам:

– Германия требует от вас…

Почему она требует только от нас? Если дела будут и дальше так продвигаться, то требовать будет больше не с кого.

Пять новичков, у которых молоко ещё на губах не обсохло, и офицер – не очень сильное пополнение. Что с них взять? Это уже другие люди. Они слышали и про Сталинград, и про смерть. Вряд ли они приехали сюда за славой. Стоят кучкой, одетые во всё новое, и с интересом смотрят на нас. Никто не радуется их приезду. Каждый из старичков думает, глядя них: «Успеют ли они стать солдатами, или смерть доберётся до них быстрее, чем награды».

Офицер, который привёл их, подтягивая чёрные кожаные перчатки и поправляя, как ему казалось, съехавшую набок новенькую фуражку, смотрит на всех с презрением.

Наши лица непроницаемы. Война стёрла в нас все эмоции. Единственное, что нас может удивить, – это наша собственная смерть. Если будет время этому удивиться.

Каждый из нас может сказать этому напыщенному и надушенному берлинскому франту:

– Посмотрим, что с вами будет через неделю или через две и что вы запоёте, когда заиграют «Сталинские органы».

Но никто не проронил ни слова. Сталинград даже из дурака сделает человека. А уж этот франтоватый хлыщ быстро поймёт, что к чему. Это не в Германии на плацу по брусчатке каблуками лихо стучать. Здесь грязные сапоги – норма. И шинель, измазанная глиной, – норма. Грязь – это когда слышишь летящий снаряд и падаешь на землю, не думая, что перед тобой – лужа или кровь, не успевшая впитаться в землю. Чистить – а зачем? Грязь сама отвалится.

По большому кожаному чемодану и новенькой фуражке можно было судить, как он себе представлял жизнь на передовой.

Ему сразу не понравилось, что Вилли стоял перед ним с недельной щетиной и с грязными руками. Адъютанту он приказал застегнуть ворот походного френча, а на связного обрушил громы и молнии, когда тот почесался, готовясь стать по стойке смирно.

Вилли разъяснил ему:

– У солдат вши.

– Что? – наклоняясь к нему, словно он сказал очень тихо, спросил он,

– У нас, к сожалению, есть вши, а в вашем блиндаже клопы.

– Это неслыханно. Это свинство! Неужели вы ничего против этого не предпринимали? Вижу, что мне придется здесь сначала позаботиться о чистоте.

И посмотрел на Вилли с презрением, на которое был только способен. А тот сказал ему:

– Господин лейтенант, снимите погоны, если русские снайперы увидят их, вы быстро станете их жертвой. Офицер для них – наипервейшая цель.

Он, набрав воздуха, хотел возмутиться, но пуля, вонзившись в бруствер, брызнув землёй ему в лицо, напомнила о снайпере.

Как ужаленный, умчался к себе в конуру, снял погоны, и это спасло ему жизнь. Он до сих пор живой, сидит в конуре Дитера Бирца и целыми днями не вылезает оттуда. Иногда его лицо появляется в окошке. Он долго смотрит, потом дверь со скрипом открывается, и он осторожно выходит. Стоит у выхода, не решаясь идти дальше. Постояв, возвращается в конуру. Только ночью он идёт по окопу. Ночью снайпер спит.

Если что-нибудь заставляет появиться днём, он идёт, согнувшись в три погибели, словно тащит на себе тяжёлую ношу страха смерти. Даже встретив на пути солдата, отдающего честь, он не разгибается.

Молодёжь потихоньку посмеивается над ним. Но Вилли думает: «Лучше вызывать смех и быть живым, чем слышать сочувствие и лежать мертвым».

Он не любил ходить в каске. Впрочем, из-за его ночного образа жизни она ему особенно не нужна, поэтому она пылилась на гвоздике в его конуре. Хельмут, смеясь над ним, шепнул на ухо Вилли:

– Нет, солнечный загар ему не грозит.

Вилли кивнул в знак согласия и слегка улыбнулся.

Молодёжь, прибывшая с лейтенантом, стала похожа на Вилли, на Хельмута: чего-чего, а грязи на всех хватает.

Страх переполнил их сердца, чужая кровь, впитавшаяся в землю, протрезвила. Это на картинках военных журналов солдаты весело улыбаются, когда бегут в наступление. В Сталинграде все ходят хмурые, злые и задумчивые. Здесь нечему радоваться, завтра опять в атаку. Надо бежать, смотреть под ноги, чтобы не споткнуться об убитых. И хорошо бы не упокоиться рядом.

Вчера в четвёртой роте убит шестой командир. Шестой. Это словно проклятье. Седьмому не по себе. Он смотрит на кучку людей, когда-то называвшуюся четвёртой ротой. Они смотрят на него, как на мертвеца. Их не испугаешь чужой смертью, они привыкли.

В этом городе ко всему привыкаешь. И в чужой смерти нет ничего удивительного. Они даже не думают, кто следующий. Им всё равно,

Хоть бы и они. Им все равно. В душе пусто.

Печь

Лист железа на пол, чтобы влага из бетонного пола не проникала в основание печи.

Первый кирпич дрожал в руке Ивана. Ему стало не по себе. Выдохнул и вдавил в разложенную по контуру глину. И полюбовавшись на первый кирпич, войдя в ритм, только успевал укладывать. Второй ряд пошёл, хоть и с перевязкой, но быстрее.

Работа вернулась к нему. Он словно забыл про войну, и это мирное дело отвлекло его от громыхавших взрывов.

Голос старшины прозвучал неожиданно:

– Сразу видно, мастер.

Иван, смутившись, спросил:

– А как ты понял-то?

– Мастер не суетится. Как говорится, работа сама делается, а мастер только присматривает.

За разговором Иван не заметил, как поднял почти до плиты, и остановился, почесал ручкой мастерка затылок и сказал старшине, не отводя взгляда от печки:

– Солюшки бы надо.

– Это зачем? – удивился старшина.

– Как зачем, как зачем? Без соли глина потрескается. У железа при нагреве одно расширение, у глины другое, а соль уравнивает.

– Вишь, какое дело. Простому смертному и не понять.

– Раз такое дело, придётся потерпеть.

– Потерпите, только, чур, меня не совестить. Соли нет, а без соли не дело.

– В другой бы жизни, до войны, об этом и думать не стал, а тут такой простой вещи и взять негде, – посочувствовал старшина.

Иван положил плиту и слегка обстучал молотком. Отошёл, полюбовался лежанкой и сказал:

– Вот, кажется, и всё.

И каждый считал своим долгом молча полюбоваться работой Ивана или сказать вслух:

– Молодец Иван.

Григорий, обходя вокруг, сказал, радуясь лежанке:

– Теперь перезимуем.

Потом поднял глаза на Ивана и спросил:

– А трубу-то как?

– Из листа согну, кирпич от взрывов растрескается.

– Дело, – заключил Григорий, соглашаясь с Иваном.

– Побелить бы, – сказал Иван, закончив затирать печку.

Старшина согласно кивнул и сказал:

– Я спрошу, обязательно спрошу. Может, у них на складе побелка завалялась. Эт не кальсоны. Если есть, дадут. Но тут такое дело, скажи им про печку – и к тебе, Иван, очередь выстроится, только работай, воевать некогда будет.

– Раз такое дело, пусть стоит непобеленная, – заключил Григорий. Хотел добавить: «Главное, чтоб не растрескалась», – но промолчал, понимая, что такими словами обидит Ивана.

Все любовались на печку, осознавая, что зима не за горами, а обсушиться, согреться и просто кашу разогреть будет проще простого.

Григорий, собравшись с мыслями, сказал всем:

– Надо, ребятки, о дровах подумать, печка без дров – пустое место. Так что, увидели, какое подходящее дерево, тащите сюда. Хорошо бы топорик и пилу, да где в этой неразберихе взять.

И, повернувшись к старшине, сказал:

– Может, где на складе есть.

Старшина встрепенулся и произнёс ласковым голосом:

– Пошукаю, может, и попадётся. Они, тыловики, тоже люди. Когда лишнее просишь, глазами сверлят, готовы шкуру содрать.

– А что же им надо? – поинтересовался Григорий.

– Что надо, что надо. Пистолетик немецкий покажи, да с кобурой кожаной. За это чёрта из-под земли достанут. Нацепит какой-никакой интендант и будет перед своими бахвалиться: вот я какой трофей у немцев добыл, а сам немца только на картинке и видел.

– Пистолетик хорошо, да где взять, – с сожалением произнёс Григорий.