Выскребают людей из обозов, штабов, комендантских взводов и охраны, наполняют ими поредевшие роты.
Проходит ещё неделя, и это пополнение превращается в пыль. Людей нет и больше не будет, а наступать приходится. Приказ никто не отменял.
Нестерпимая, постоянная усталость, замешанная на страхе, превратила всех в истуканов. Все забыли, когда были сытыми и когда последний раз высыпались.
Все, кто ближе всего к русским, едва таскают ноги. А что будет завтра и будет ли у многих завтра? Случится так, что завтра не будет.
Паулюс сказал с горечью, обращаясь к своему адъютанту:
– Нас не в чем упрекнуть. Мы сделали всё, что было в наших силах.
Ему никто не возразил. Он ещё не понял, почему, почему не получается взять этот город. Что мешает? Он размышлял и не находил ответа.
А самолёты всё бомбили и бомбили город. Казалось, не осталось ничего, что можно бомбить, а они продолжали прилетать. И бомбы сыпались из бомбардировщиков, как горох из стручка, и земля вздыбливалась вверх, а стены высоких домов, брызгая кирпичными осколками, оседали в пыльные облака, перегораживая улицы.
Фюрер приказал стереть Сталинград с лица земли, и все старались быстрее выполнить приказание и доложить.
Та армия, которая дошла до Москвы, которая должна была захватить Россию, погибла зимой сорок первого. Мы лишь её слабая тень. А Сталинград, как русский бог, требует каждый день новых и новых жертв. И мы платим кровавую цену – за дом, за подъезд, за перекрёсток, и с каждым днём цена всё дороже. Солдаты – просто разменная монета. Хватит ли нас, чтоб, заплатив последним солдатом, дойти до Волги.
«Может, я и буду последним, кто увидит Волгу и умрёт», – думал Вилли, глядя на нависшее над ним серое небо.
Когда мы копали окоп посреди города, мы думали, что это ненадолго. День, два – и мы пойдём вперёд. Но прошёл месяц, а мы топтались на месте. И к тому же перед нами поселился снайпер, пять человек убиты в один день. Это страшно, когда у всех продырявлена голова. Кто будет следующим – я, Хельмут, Надь или кто-нибудь из молодых? Судьба несправедлива к ним. Ещё не были ни в одной переделке, а уже троих нет и двух наших стариков.
Сначала в грохоте никто не услышал их вскрика, а когда заметили, они уже лежали на дне окопа в грязи.
Никто не выразил сожаления, никто не вытер испачканные грязью лица. Их подняли, положили на бруствер, так убирают с дороги всё, что мешает двигаться. До ночи они будут лежать, а ночью их оттащат в воронку. Она почти полная.
По окопу стали ходить, согнувшись в три погибели. Взводный если и вылезает из своей норы, то пожрать и по нужде. Нас осталось, из тех первых, считанные единицы. И мы давно должны были умереть, но почему-то живы. Может, бог решил сохранить нам жизни, что б было кому рассказать про этот ад.
Только иногда было слышно, как случайные пули глухо ударяют в их тела. Им все равно, сколько в них попало пуль – одна, десять, сто.
За проклятый дом мы бьёмся целый месяц и потеряли больше людей, чем за какой-нибудь город во Франции или Польше. Сколько городов падало к нашим ногам, а тут единственный город для армии и единственный дом для нас.
Мы привыкли побеждать. Нам нужна победа. Фюрер ждёт от нас победы, мы не должны его подвести. Фюрер – наше всё. Если кто и виноват в наших страданиях, все, но только не фюрер. Он такой же, как и мы, он один из нас. Все повторяют, как молитву:
– Кто, кроме него.
Паулюс нравился нам, все верили в него и говорили друг другу:
– Он приведёт нас к победе. Фюрер выбрал его. Он верит Паулюсу.
В течение лета становилось все более и более очевидно, что что-то идёт не так, как должно быть. И никто теперь не знает, как должно быть. Просто все сошли с ума и делают вид, что делают всё правильно.
Никто еще не задумывался, что будет с нами, если останемся живы. А таких счастливчиков с каждым днём всё меньше и меньше.
Мы верим фюреру. Он не оставит нас, он помнит о нас, он думает о нас. Все верят, без веры нельзя жить. В кого все превратятся, когда перестанут верить.
Вилли писал отцу:
«Специального сообщения о том, что Сталинград наш, тебе еще долго придется ждать. Русские не сдаются, они, как безумные, сражаются до последнего человека».
Ему захотелось, чтобы отец, наконец, прозрел, чтобы увидел то, что должен увидеть и узнать правду от собственного сына, который не будет врать, потому что кровь товарищей не даёт лгать.
И к кому обратиться, кто нас услышит. Нам надо дойти до Волги. Мы совсем рядом, скоро её увидим, до нее меньше километра. Нас постоянно поддерживает авиация и артиллерия. Мы сражаемся, как одержимые, а к реке пробиться не можем. Вилли смотрит в одну точку и думает:
– Я видел войну! А видел ли это бог?
Конца всему этому ужасу не предвиделось, а в боге все давно разочаровались. Когда на следующее утро мимо Вилли просвистела пуля, а потом вторая, которой не удалось пролететь мимо, стукнувшись о кирпич, брызнув ему в лицо пылью, он почти не расстроился. Она избавила бы его от страданий…
Ночью Вилли лег усталый как собака. Какой жуткий день! Но ему вновь повезло. Сколько же еще будет так везти?
Ночью пришли русские и зарезали двух часовых, а третьего пристрелили.
Все выскочили и стали палить, как сумасшедшие, во все стороны. Хорошо, что друг друга не поубивали. Вот было бы весело.
Никто не пошел спать, страх придавил всех. Утром, засыпая на ходу, бродили, как очумелые.
Теперь часовые палят на любой шорох, пока магазин не опустеет. Если так будет продолжаться, мы поубиваем друг друга.
Муж
И вдруг её что-то кольнуло, что-то знакомое было в этой карточке – её муж в их госпитале с ампутированной ногой.
На койке, отвернувшись к стене, лежал он. Она, преодолев волнение, встала рядом и позвала:
– Лёш.
Человек не пошевелился, подошла, дотронулась до плеча, повернулся. Небритое осунувшееся лицо. Сначала даже подумала, что это не он, но человек, приподнимаясь на кровати, произнёс фразу:
– Это ты.
Она вдруг подумала, что он не узнал её, и, дотронувшись до волос, сказала:
– Отрезала, мешали, ухаживать за ними стало невозможно. А что, очень плохо выгляжу? – спохватилась она, а потом добавила: – До свадьбы отрастут.
Он промолчал, продолжая смотреть на неё, словно хотел отыскать в ней давно-давно ушедшее.
Первым порывом было желание прижаться к нему. Хотя они официально и были расписаны, последние десять лет не виделись. Он пропадал на великих стройках, изредка напоминая о себе переводами. Как она живёт, как растёт Леонид, его не интересовало.
Первое время, как он уехал, она переживала, потом привыкла и только изредка вспоминала о нем. Ни писем, ни денег последние три года не было. И она уже сомневалась, жив ли он? И вот теперь он рядом, а она не знает, как себя вести. Ей стало страшно. Вдруг он выругает, оттолкнёт от себя, и от этой мысли о предстоящем стыде стало не по себе. Но он сказал, кивнув на табуретку:
– Садись.
Она села, сжалась и стала ждать. Он спросил:
– А Леонид где, дома?
– На войне.
– Ему же и годов нет.
– Сейчас на это не смотрят.
– Ну да, – согласился он.
Она не знала, что сказать, но вспомнила про работу и сказала:
– Мне пора на работу.
– А ты где?
– Здесь.
– Здесь?
– А где я должна быть?
– В школе.
– В школе каникулы. Лето.
Она медленно, словно о чём-то раздумывая, ушла.
Долго смотрел в потолок, потом отвернулся к стене, чтоб никто не видел, что он вот-вот готов заплакать. Что он заслужил? Ни наград, ни медалей, только лишился ноги. И он понял, что упустил главное и, живя сам по себе, потерял локтевую связь.
Первый раз она, собираясь в госпиталь и остановившись у зеркала, долго и внимательно смотрела на своё отражение. До этого она пробегала, мельком взглянув на себя. Что-то новое нахлынуло на неё, и она решила пойти к нему и узнать, куда он собирается ехать. С культей на фронт не пошлют, а каменщик с одной ногой кому нужен.
Она вошла и остановилась в дверях. Он повернул голову. Он был побрит и улыбался.
Ходить на костылях учился недолго, невелика наука. Целыми днями торчал на улице с выздоравливающими и с такими же, как он, и не радовался, что больше на фронт не пошлют, а переживал и думал, кому он нужен одноногий и куда теперь возвращаться. Не вечно же ему лежать здесь. Надо место освобождать для других. Это не дом отдыха. Война каждый день людей калечит.
Иногда она пробегала мимо. И он смотрел ей вслед и думал, что не так поступил с ней. Но это был не стыд, а желание извиниться и вернуться в прошлое, где они были вместе и, как им казалось, счастливы. Но боль напоминала, и он понимал, что без ноги, а значит, и без профессии, кому он нужен.
Неожиданно она возникла перед ним и спросила:
– Тебе куда документы выписать?
– На фронт, – пошутил он.
– Ты ж демобилизован, – не понимая его шутки, сказала она, поправляя, как ей показалось, выбившуюся прядь.
– Не знаю, – огрызнулся он.
Хотел сказать: «На тот свет», – но не сказал.
– Ладно, – согласилась она и убежала.
Долго думала, как они будут в одной комнате. Койка только одна. Она давно забыла его прикосновения, его запах, его привычки. К этому надо приспосабливаться, снова открывать чужой мир, где сочувствуя, где жалея, где требуя. И она решилась. Решилась не потому, что всё обдумала, а в каком-то порыве.
Договорилась с водителем, помогла ему сесть в кабину, помогла выбраться, когда подъехали к дому.
Он остановился на пороге и долго рассматривал комнату. За время его отсутствия ничего не изменилось, даже треснувшее стекло на форточке, которое он когда-то собирался поменять, но не поменял.
Прошел и сел за стол, прислонив костыли к столу.
– Я сейчас, – сказала она и исчезла за дверью.
Вернулась, поставила на стол довоенную водку, свежие огурцы и хлеб. Сбегала на кухню, принесла две стопки и соль.