И когда до окопов оставалось совсем ничего, вдруг, как деревья, выросли разрывы снарядов.
Сердце Семёна от испуга опустилось в пятки. И вдруг что-то больно толкнуло в живот, в грудь, в голову. И сам того не сознавая, воскликнул:
– Господи!!! Мама!
Остановился, как будто наткнулся на непреодолимое препятствие, согнулся, так и упал. Несколько раз дёрнулась левая нога, словно продолжала куда-то бежать. И затихла.
И понеслась комсомольская душа куда-то ввысь. А все страхи, все боли, все горести и радости – всё, чем наполнена человеческая жизнь, остались на земле.
Говорят, что смерть обходит человека раз, другой, ну а в третий ее точно не избежишь. Вот так и случилось с Семёном, не обошла его смерть. Вонзилась в него.
И вздрогнуло материнское сердце в далёком семёновом селе. Но она, отгоняя эту страшную мысль, два раза перекрестилась, стала на колени перед иконой и просила Богородицу о здравии сына. Ей казалось, что женское сердце заступницы скорей её поймёт, чем мужское Иисуса Христа. Хоть и слова были те же самые, хоть и повторённые тысячу раз, но не звучали они как обычно. И всё оттого, что на душе было неспокойно. И от этих волнений всё стало валиться из рук.
И пошла к Серафиме.
Но та была невозмутима. Это рассеяло страхи, вернулась к себе и стала опять молиться. Но молитвы не успокаивали.
Промаявшись, легла спать. Долго не могла заснуть, а потом словно провалилась в пустоту. И сон, раскинув над её головой своё бесконечное разноцветье, до утра успокоил растревоженную душу.
Сашок
Взрывы продолжали грохотать и прорваться сквозь них не было никакой возможности.
Взвод залёг и, не видя конца этому грохоту и вздыбливанию земли, стал отползать. И только в своём окопе осознав, что живы, каждый в душе улыбнулся и тяжко вздохнул.
А Сашок, почему-то оказавшийся в окопе вместе со всеми, ходил туда-сюда и сильно волновался, думая, что за отступление взвода без приказа его разжалуют в рядовые и отправят в штрафную роту или, хуже того, расстреляют.
Но когда взрывы утихли, он не увидел ничего, кроме наших подбитых танков. И это дало надежду, что не он один отступил. А что до команды, в суматохе боя, в том грохоте поди услышь приказ отступать. И был ли приказ?
От таких переживаний и от ожидания, что за ним вот-вот придёт следователь с конвоирами, Сашок то сидел на приступочке и бесцельно смотрел в одну точку, то вскакивал и бродил туда-сюда, мешая остальным отдыхать в тишине и покое.
К вечеру его волнения слегка рассеялись, и он, уже наполовину оживший, натолкнулся на Гришку. Взводный, раньше не удостаивавший его вниманием, неожиданно спросил улыбаясь:
– Как настроение?
Вопрос был глупый. Какое может быть настроение, если едва унесли ноги. А двое до сих пор лежат у всех на виду. Поэтому Григорий промолчал, а лейтенант больше не спрашивал, а пошел бродить по окопу, потому что бродить больше негде.
В чистом поле не побродишь. В тот вечер от переживаний решил закурить. С непривычки закашлялся, голова закружилась, и он присел, держась за стенки окопа.
Стоявшие вокруг слегка улыбнулись, но смеяться не стали. Начальство как никак.
А Сашок, прокашлявшись, бросил тлеющую самокрутку и решил больше не курить. Но несколько затяжек подняли настроение, взбодрили, и он, вздохнув полной грудью, махнул рукой и сказал сам себе, но непонятную остальным фразу:
– Дальше фронта не пошлют.
И хоть мысль о вине за отступление не исчезла совсем, но уже не давила, как полчаса назад.
Страх в Сашке взялся не с потолка, их, молодых лейтенантов, выпускников, собрали вместе, построили. Привели под конвоем такого же, как они, молодого парня в помятой гимнастёрке, без ремня. Зачитали приказ о трусости и паникёрстве.
И приказали копать могилу. И пока он копал, то и дело, словно ища защиты, оглядывался на строй, стоящий над ним.
Капитан, руководивший всем этим, посчитал, что могила достаточна по глубине и размерам. Приказал остановиться. Подал руку, помогая осуждённому выбраться наверх, отошел в сторону, взмахнул этой же рукой, которую подавал и крикнул не своим голосом:
– Пли.
Расстрельный взвод качнулся назад, винтовки выплюнули свинец. Осуждённый вздрогнул, словно испугался звуков выстрелов, и, не сгибаясь, прямо, как стоял, спиной вперёд упал в могилу.
Взвод, словно чувствуя свою вину, быстро забросал песком неглубокую яму.
Потом капитан не оглядываясь скомандовал:
– Кругом!
Все повернулись. Сашку стало страшно, а это мог быть он или любой другой.
В тягостном молчании вернулись в казармы. В этот день не шутили.
Весь следующий день дождь лил как из ведра.
Сашок, пробегавший мимо страшного места, увидел, что лившаяся с неба вода размыла песок и кисть руки расстрелянного торчала из могилы, как будто и мертвый он проклинал и войну, и тех, кто лишил его жизни.
Но это, по временным меркам войны, было давно, очень давно.
Нежданно прибежал ротный, окинул взглядом окоп и спросил:
– Убитые есть?
– Так точно. Двое. Зайцев и Егоров.
Ротный почесал шею, пытаясь прогнать доставлявшее ему неудобства насекомое, и сказал:
– Жаль.
И не потому, что ему на самом деле было жаль, но другого слова к этому не приложишь. А по большому счёту плакать о каждом или по-настоящему сожалеть никакого сердца не хватит.
И он сказал лейтенанту, кивая головой:
– Сколько из нашей роты уже на том свете окопы роют…
И добавил уже с едва заметной улыбкой:
– Солдат и в раю солдат.
И собираясь двигаться дальше, стукнул ладонью по краю окопа и сказал:
– Про донесение не забудь.
Сашок, отдав честь, ничего не сказал, и уже собрался идти писать, как появился замполит и сразу спросил:
– Как настроение?
Взводный, держа пальцы руки у виска, вместо ответа дёрнул плечами. А замполит улыбнувшись сказал:
– Ничего, наладится.
И эти слова успокоили Сашка. И мысль о том, что отступил без приказа, исчезла совсем.
После ухода замполита сел писать донесение. Всего-то два человека. Не бог весть сколько. Но их-то он знал лично. Это ротному что, он, может, их и в лицо не помнил. А ему и всем во взводе, тем, кто с ними из одного котелка ел, им тоже жаль, но жаль по-другому, по-человечески, по-товарищески.
И взводный, пристроившись на земляной приступочке, положив на колени планшет, собрался писать донесение. Но ветер поднял такую пылищу, что хоть глаза закрывай.
Мимо, поглядывая по сторонам, прошкандыбал Гришка. Сначала в одну сторону, потом в другую.
Сначала Сашок был недоволен его бесполезными движениями туда-сюда. А потом подумал, что Гришка тоскует об убитых, вот и мечется, не находя себе покоя и не веря, что их не стало. Поэтому, когда Гришка двигался мимо него в другую сторону, сказал сочувственно:
– Что делать, война.
Гришка не ответил, а стал тереть глаза, готовые вот-вот брызнуть слезами.
Взводный, глядя на него, сам чуть не разревелся, но, вдохнув поглубже, только закивал головой. Даже сейчас ему вдруг стало стыдно показать свою слабость перед другими. И он, отвернувшись от Григория, поднимая вверх голову, чтоб переполнявшие его слёзы не полились через край, ушел в другой конец окопа и, повернувшись ко всем спиной, стал смотреть в степь.
И никто не тревожил, пусть человек отдышится. Пусть хоть на секундочку от войны отдохнёт. Потому что, кто знает, может, завтра его очередь догонять тех, кто уже в раю.
А вечер натекал на израненную войной степь. И прохлада успокаивала разгорячённую войной землю. И всем: и людям, и земле, – хотелось покоя хотя бы в эту ночь, хотя бы одну ночь.
Гришка
Гришка был нескладёныш. Всё у него не так. И сапоги не в размер, и шинель на нем, как на пугале, в плечах широкая, книзу длинная. При всяком появлении начальства его старались убрать с глаз долой, чтобы своим видом не портил впечатления от взвода. Старый взводный, глядя на него, говаривал:
– Вот послали на мою голову «счастье».
«Счастье» старый взводный произносил иронично, чтобы всем было понятно, какое оно, счастье. Гришка не обижался. Он и сам себя считал обузой, потому что не везло ему в жизни.
И мать не зря повторяла время от времени:
– К нашему берегу бревно не прибьёт, всё щепки да щепки.
Даже там, в стоявшей посреди леса брянской деревне, он был хоть и в годах, но жених незавидный. Девки его не замечали.
Если и светила ему, то какая-нибудь вековуха или вдова. Хорошие невесты наперечёт, к ним не подступишься. Он и сам это понимал. Хоть в таком возрасте и мечтал о женитьбе, да где взять. А при его должности про это и думать не стоило.
Всю зиму работал скотником на ферме, а с весны пастухом. Работа хоть и не пыльная, но и не окладистая. Если б не их пегая корова Зорька, в которой он души не чаял, ни за что не пошел бы пасти.
Он пас среди вековых лесов и смотрел, как Зорька, чинно ступая, с хрустом ест траву, а после ложится и смотрит на него с любовью.
Вот о чём чаще всего вспоминал он, и слезы сами собой наворачивались на его глазах. И эта бесконечная тоска по дому и отсутствие писем, Брянщина была под немцем, угнетало Гришку.
Только у него во взводе с лица не сходила каждодневная грусть.
По всем приметам Гришке выходило погибнуть первому. Но то ли немец плохо стрелял, то ли Гришка действительно был невезучий, но за год войны не получил ни одной царапины. Хотя за спины не прятался и в атаку ходил вместе со всеми. Народ удивлялся этому, а Григорий повторял:
– Бог меня бережёт.
На эти слова Семён возражал:
– Нет никакого бога!
Григорий не отвечал, а, дёрнув плечами, отходил.
У Семёна чесался язык, хотелось поспорить, но спорить с Григорием бесполезно, он или соглашался, или молчал.
Иван смотрел на Григория спокойно. Хочет верить человек, пусть верит, его дело, службе это не мешает.
Только Семён не унимался и стыдил: