И этот подскочивший человечишка вдруг скукожился и, показывая на стол, заваленный бумагами, сказал через силу:
– Да у меня дел…
Батальонный хотел ему что-то сказать, но отмахнулся от него, сказал только:
– Работай…
И ушел.
А тот остался стоять, пытаясь осмыслить сказанное ему: что это – шутка, или правда такое может случиться. Очнулся, сел и обхватил голову. Ночью долго не мог заснуть, ворочаясь с боку на бок и не переставая думать. А что, если и вправду комбат заберёт его к себе? Долго ли он протянет на передовой? Ротные долго не живут.
С тех пор всякое появление комбата в штабе встречал с опаской и больше не приставал к нему с отчётами, а завидев его, склонялся над бумагами и молчал.
Комбат, двигаясь к себе, думал: «Неплохо было бы поспать».
В кочевой жизни войны научился радоваться малому: непрерванному сну, хорошему завтраку вовремя и без помех, тишине и покою. Хотя фронт ни днем ни ночью не затихает, но, когда снаряды не рвутся рядом с блиндажом, это уже тишина. И когда, как сегодня, среди ночи не вбегает боец и испуганным голосом докладывает: «Немцы прорвались!», – открываешь глаза и материшь и бойца, и немцев. Где-то совсем рядом грохочет то ли снаряд, то ли бомба, по звуку не очень большие, так себе, мелочовка. Вскакиваешь и на ходу думаешь, что же на самом деле произошло.
А произошло следующее: десяток немецких солдат, просочившихся в тыл, пока часовые ушами хлопали, вышли на вторую линию окопов, наткнулись на наших. Не стоила немчура переполоха. Далеко не ушли, тут же, за блиндажом, и полегли, упокоенные тремя гранатами.
Когда комбат подошёл к столпившимся бойцам, немцы лежали в рядок с распахнутыми шинелями. Один ещё дышал, даже не дышал, а додыхивал. Пока боец протягивал комбату документы убитых, пока спрашивал, кивая на лежащих: «А с ними-то что делать?» – последний немец отдал богу душу.
Батальонный подержал документы, как бы пробуя их на вес, и, взглянув на бойца, сказал:
– В воронку оттащите, подальше, чтоб не воняло.
А про себя подумал, вспоминая «штабную вошь»: «Жаль, что всех побило. Одного б живого можно было бы в штаб. Тогда б и овцы целы и волки сыты, но не судьба».
Потом постучал пачкой документов по ладони и направился в блиндаж. Но спать не случилось. Пришел посыльный от комполка.
Наверное, ночь для того и существует, чтоб высшее начальство собирало и объясняло, и не потому, что это важно, а так надо.
Комполка, когда он вошел, спросил строго:
– Что у тебя там за шум?
Батальонный не по-уставному дёрнул плечом, чтобы показать, что ничего особенного не случилось, и так, между прочим, сказал:
– Немцы прорвались.
Комполка стал белей полотна, рука его описала дугу, как будто кого-то отгоняя, и он опёрся о стол.
Батальонный положил стопку документов рядом с его рукой и сказал:
– Вот.
– Что? – спросил комполка, не понимая.
– Да хлопцы погорячились, всех фрицев уложили.
И комбат кивнул на документы.
Комполка потрогал документы, успокоился и стал повторять сто раз сказанное о завтрашнем наступлении. И если наступление не удастся, то с него не спросишь, а спросят, скажет:
– Пополнение плохое.
Это не он виноват, это ему таких никчёмных прислали. А своих-то хороших солдат он за две атаки с одного и того же места положил. И не вспомнит про это. Что ему скажешь, квадратноголовому?
Разошлись поздно, так что на сон времени не осталось. Комбат шел и думал: «Комполка, наверное, считал, что батальонные должны либо командовать боем, глядя в бинокль на противника, либо, склонившись над картой, думать, ежечасно докладывать по телефону в штаб полка. А когда им кушать и спать, начальство не интересует. Но не могут люди жить войной сутки напролёт».
Утро не принесло хороших новостей. Немцы колготились в своих окопах, собираясь наступать, а просто так вперёд не полезут. Сначала авиацией поработают – пробомбят, потом артиллерией и только после пехота. Это стало ясно, когда по небу поползли самолёты с крестами.
«Началось», – подумал комбат, натягивая каску.
Но он ошибся, сверху на бомбовозы свалились краснозвёздные истребители. И первый, завалившись набок, судорожно рыча, стал падать. Второй задымил одним мотором и пополз куда-то вбок. Остальные, круто развернувшись, заспешили обратно.
«Пронесло, – подумал комбат, не отрывая взгляда от неба и радуясь падающим немецким самолётам. – Вот бы каждый день так».
И все облегчённо вздохнули, но радовались недолго.
Снаряды засвистели и посыпались на окопы, как горох из стручка. По всему переднему краю повырастали взрывы. Земля непрерывно вздрагивала, словно хотела сдвинуться с места и уйти подальше от рвущих её на куски железных цилиндров.
Когда немецкие артиллеристы посчитали, что снарядов истрачено достаточно, огонь прекратился.
Немецкая пехота, полагая, что их артиллерия сделала своё дело, не хоронясь побежала вперёд, где и попала под перекрёстный огонь двух «максимов», а они на два голоса как запели:
– Тра-та-та, тра-та-та.
Фрицы сначала залегли и, видя, что наступать нет никакой возможности, отстреливаясь, отползли к себе. Конечно, не все, а те, кого «максимы» не зацепили.
Комбат, когда пулемёты заработали, лёжа на животе, стучал ладонью по земле и повторял, вторя «максимам»:
– Так их, так их.
Сами наступать не стали. И из штаба полка доложили наверх, что немцы наступают и атака идёт за атакой.
До дивизионного начальства не доносились ни взрывы, ни клёкот пулемётов, ни стук ружейных выстрелов. Но непрерывные доклады из полков что-то нарушили в их ровном течении мысли. Поэтому мысли о наступлении в их головах сменились мыслями об обороне, и, хотя приказ о наступлении никто не отменял, ждали, что будет дальше.
А при таком раскладе бойцы будут сохраннее. Этому комбат порадовался. И завтрак, хоть и с задержкой, прошёл спокойно.
Вот сидит и ест кашу в окопе солдат Охлопкин. И профессия у него не военная – бондарь. Кому на передовой нужны бочки. А вот убьют человека, и не будет в каком-нибудь селе на Брянщине или Орловщине бондаря. И в чём капусту квасить или огурцы солить? Можно и в ведро напихать, да разве сравнишь с дубовой бочкой. Как говорится, и близко не стояло.
Если солдат из Охлопкина так себе, то бондарь он первоклассный. И сколько таких людей, нужных в мирной жизни, не годящихся для войны, но оказавшихся на ней.
Пусть, пусть поживёт солдат Охлопкин. Пусть, если повезёт, вернётся к мирной жизни, к своему труду.
И от комбата, и от комполка, и от всех, кто выше и выше, зависит, будет ли жить Охлопкин или костьми ляжет, выполняя идиотский приказ о наступлении. Потому что с малым на большое не лезут, а то немцы как трахнут и расчихвостят дивизию в пух и прах.
О наступлении забыли, потому что немец пёр напролом, не жалея ни солдат, ни снарядных, ни бомбовых припасов.
И пожалел комбат, что придётся при отступлении бросить обжитой блиндажик. Немцам, чтоб их черти задавили, придётся оставить. Ведь сам помогал строить. Литр поставил интенданту, чтобы машину с брёвнами дал. Своих сколько сил положил, три наката, не хухры-мухры. Сделал бы и четвёртый, да материала в обрез. Дерном застелили так, что со ста шагов не поймёшь, блиндаж это или бугор. А то ведь немецкий лётчик, если углядит, стокиллограмовый гостинец кинет, не пожалеет, для русского ваньки ему ничего не жаль.
Хорошо если рядом упадёт, а если в крышу, никакое перекрытие не выдержит. Так и останешься лежать, и ни гроба, и ни могилы не надо.
Мина прошелестела над головой, комбат пригнулся и ругнул немцев, чтоб им ни дна ни покрышки.
Солдаты, выглянув из окопа, посмотрели, далеко ли упадёт мина. Надо понять, им ли она предназначалась или просто перелёт. Если им, то немцы прицел поправят, и будут долбить, пока не надоест. Но мины, пролетая над головами, уносились в сторону штаба полка. И комбат в сердцах даже позлорадствовал:
– Пусть теперь там понюхают пороху. Пусть хоть чуть-чуть встряхнёт штабную шелупень.
К телефону его позвал связист. Вызывал комполка, и, судя по голосу, не нравился ему миномётный обстрел. И он, в блиндаже согнувшись в три погибели, кричал в трубку:
– Что там у тебя? Немцы наступают?
Батальонный усмехнулся и сказал:
– Пока не наблюдаю.
Приложил трубку к груди, раздумывая, что сказать. Опять приложил к уху и сказал:
– Может, на Михеича навалились. Отсюда не видать.
– Пошли кого-нибудь, а то с ним связи нет. И сразу звони.
Голос комполка был другой, словно подменили человека на другом конце провода. Батальонный положил трубку и, глядя на связиста, понимая, что посылает человека туда, откуда тот может и не вернуться, сказал:
– Мишка, смотайся к Михеичу. Узнай, что там, и обратно. И голову-то побереги, на рожон не лезь. Живой возвращайся. Слышишь, живой.
Мишка умчался, а батальонный взял папиросу, долго чиркал не хотевшей загораться спичкой. Наконец, затянулся и задумался.
Мишка вернулся быстро, батальонный и докурить не успел. Хотел спросить: «Ну что там?»
Папироса, прилипшая к пересохшей губе, мешала говорить. Со второго раза выплюнул и всё-таки спросил, кивая вверх:
– Ну что там?
– Немцы было дёрнулись, а Михеич сделал вид, что драпать собрался. Они вперёд, тут он их и накрыл. Которых пулемётом сразу, а минометом остальных дококошил. Устроил им концерт по полной программе…
Мишка был готов ещё с полчаса рассказывать про действия Михеича. Но батальонный отмахнулся от него, давая понять, что ему и так всё ясно. Но в душе порадовался за батальон Михеича. Человек он хоть и по военным меркам пожилой, но голова работает получше, чем у молодых. Этим он и нравился батальонному. И ещё не любил Михеич бахвалиться. Сделает дело и молчит. Другой бы себя так расписал, что за этот бой ему две награды мало, три надо дать, словно не война кругом, а мирная жизнь.
«Раз немцы сильно давят, значит им надо. А если так, то долго не продержимся», – думал про себя батальонный.