Вот вместо звонков приехал бы и посмотрел, как тут народ воюет.
Но комфронта не рвался на передовую. Это надо через Волгу переправляться, а немцы бомбят так, что мало не покажется. А жить-то хочется, вот и сидит, с места не сдвинешь.
Комармии уже устал ждать. Но комфронта вдруг сказал:
– Наступление началось.
Комармии ждал, что ещё тот скажет, но телефон загудел и замолчал. Комармии разволновался, долго крутил в руке телефонную трубку, наконец, положил её на рычаг, закурил и прислушался. В воздухе повисла зловещая тишина. От этого ему стало не по себе. Вышел из блиндажа, прислушался, надеясь, что хоть слабый звук сотен орудий донесётся до него.
Но тишина резала слух и темнота окружала его. Если всё удастся, то, значит, не зря они тут кровь проливали. Нет, немцы не засмирнеют, не побегут пачками сдаваться в плен, но уже не смогут наваливаться с той силой, с которой наваливались всю осень.
Ему так хотелось услышать канонаду, чтобы, наконец, перестать жить в непрерывном напряжении, выдохнуть и лечь спать, ни о чем не беспокоясь или почти ни о чём, и заснуть по-человечески, плавно погружаясь в сон, а не рывками, проваливаясь в какое-то небытиё.
Томительное ожидание только расстроило. Он стоял и курил, стоял и курил, и не остановился бы, если б не кончились папиросы. Смял пачку, бросил под ноги и вернулся в блиндаж. Но заснуть не смог.
Опять вышел на улицу в надежде услышать пусть не гул, а хотя бы шелест. Но там, откуда, по его ожиданию, должны происходить звуки, была тишина, и небо не откликнулось не одним всполохом.
«Может, отложили. Вон какой туманище. Себя не видно, а уж самолётам в такую хмарь не взлететь», – решил про себя комармии.
Сна не было ни в одном глазу. Чего он ждал? Да и что в этой ситуации делать, тоже не знал.
Утром немцы как ни в чем не бывало и как у них положено после завтрака стали колготиться.
«Может, решили напоследок отыграться», – подумал комармии.
Телефон не переставая звонил то с северной стороны, то с южной, то с центра.
Эти непрерывные звонки вернули комармии на землю. Он даже обрадовался, окунувшись в родную стихию. Но не взвинченные голоса звонивших успокоили его. Теперь он уже не чувствовал того напряжения, которое последние месяцы не отпускало ни днём ни ночью.
Не надо мгновенно реагировать, что где-то прорыв, или автоматчики просочились, или танки лезут.
Привели немецкого офицера и, судя по опухшему красному лицу, он не сразу поднял руки.
Комармии посмотрел на него. Первым желанием было вывести его на улицу и шлёпнуть. Но раздражённо спросил:
– Зачем вам Сталинград? Волгу перерезали. Суда не ходят. Какого хрена вам ещё надо? Скажи.
– Гитлер приказал взять город.
– Ладно, Гитлер, а вы-то что думали?
– Мы думали, вы истощены, хлеба нет. Голодаете.
Комармии выругался, хотел в сердцах сказать: «Расстрелять». – Но, пересилив себя, махнув рукой в сторону выхода, сказал:
– Уведите.
А из дивизий непрерывно звонили и удивлённо докладывали, что немцы не бомбят.
Хотел сказать им про наступление, но передумал, а повторял всем звонившим:
– Наверное, у них бомбы кончились.
Они переспрашивали, а он повторял:
– Кончились, я говорю.
И день прошёл обычно. Вроде немцы чуть-чуть понаступали, наши чуть-чуть постреляли. Этим и завершилось.
Комармии ждал, что же дальше. Но судя по тому, как немцы не особенно рвались вперёд, понимал, что Паулюсу не до Сталинграда. Сидит, наверное, и голову ломает, чем дыры затыкать, а затыкать особенно нечем. Истёрлись немецкие дивизии, измотались, выдохлись.
Всю кровь Сталинград из них выпил или почти всю. Но расслабляться некогда. Немцы не пропали, не испарились, а лезут, как и вчера, как и позавчера. Конечно, не так, как в начале осени, а с истомлённой настырностью наступают.
Комфронта опять позвонил и сказал радостно, так, словно он это сам сделал:
– Оборону прорвали.
Комармии повесил трубку и подумал: «Прорвали-то прорвали. Как дальше-то будет?»
Сомнения не оставляли его. Начать операцию – полдела, завершить бы хорошо, а потом радоваться. Рапортовать все мастера. Нет, расслабляться еще рано, ох как рано.
От этих мыслей настроение испортилось и наорал на попавшего под горячую руку замешкавшегося связиста, понимая, что, если с наступлением ничего не выгорит, отдуваться придётся ему. Немцы навалятся так, что небо с овчинку покажется. И любой промах комфронта ему не простит. Всю душу вытрясет, с грязью смешает, словно он один-единственный за оборону города отвечает. А если что, комфронта скажет: «Я ему говорил, я его предупреждал, я ему приказывал».
И эти несостоявшиеся разборки угнетали комармии, словно не на войне они, а в какой-нибудь конторе доказывают высокому начальству, что сил своих ни днём ни ночью не жалеют.
Появившейся официантке, не глядя на неё, сказал:
– Принеси сто грамм.
Посмотрел и, кивнув на начштаба, добавил:
– И ему.
Хотелось поговорить, снять ночное напряжение, и он спросил, глядя на начштаба:
– Как думаешь, получится?
Тот ещё ниже склонился над расстеленной картой и, постукивая карандашом о стол, сказал, не поднимая головы:
– Время покажет.
Комармии хотелось, чтоб он сказал что-нибудь ободряющее, а такие слова, которые он и сам носил в сердце, не понравились ему, хотя, если разобраться, были правдой.
Наверное, он сказал бы что-нибудь или выругался, но вошла официантка. Поставила на стол два стакана с водкой, нарезанный хлеб на тарелке, банку открытых рыбных консервов и ушла.
Появление на столе выпивки и закуски отвлекло комармии, и он сказал:
– Давай за успех.
Водка обожгла, и им стало на секунду легче. Но неопределённость навалилась опять. Это мимолётное ожидание радости прошло, и от этого стало горше.
Внутри комармии всё бушевало. И он не знал, что с этим делать. Заняться делами, но не отложных дел не было, а рутина рассосётся без него.
С этой минуты стержень, державший его всё это время, ослаб, и сил держать себя в руках не осталось.
Сел и стал курить одну за одной, понимая, что нужно ждать. Сотни километров за полчаса не пробежишь, да и немцы не будут сидеть сложа руки. Так что только и остаётся ждать, ждать.
Лег на топчан, закрыл глаза рукой и не смог заснуть.
Утром 19 ноября над городом не было ни одного немецкого самолёта.
Иван проснулся от тишины. Тишина – значит, немцы атакуют. Все выскочили из подвала. Но тишина стояла над городом, словно где-то произошло что-то непонятное, а может, непоправимое, а они, оторванные от чего-то важного, не знают, что делать. Нет на войне страшней неопределённости.
И все смотрели на небо, вглядываясь то в одну сторону, то в другую, и нетерпеливо ждали, когда же появятся самолёты с крестами. Но небо оставалось чистым.
От этой чистоты Григорию, и Ивану, и всем было не по себе. Но снаряды, упавшие рядом с домом, хоть и были с немецкой стороны, вернули в хорошее расположение духа. Значит, немцы не успокоились и будут наступать. И голос Григория усилил эту радость:
– По местам, ребятки, по местам.
И все, радуясь прилёту снарядов, разошлись по местам.
Окружение. Вилли
Снег пошел неожиданно. Из серо-белых облаков посыпались маленькие, почти невесомые снежинки, а потом полетели большие хлопья.
Вилли смотрел и вспоминал, как дома радовался первому снегу. Он напоминал о приближающемся Рождестве, о Новом годе, о елке с мерцающими восковыми свечами и подарками под ней. О матери, которая стелет белую накрахмаленную до хруста скатерть. Свечи на ёлке перемигиваются красными огоньками и поднимают настроение. Он и отец сидят у окна, смотрят на падающий на улице снег и ждут ужин. Мать уходит на кухню, возвращается с большой тарелкой, полной дымящихся картофелин…
Больше вспоминать не хотелось…
Снег падал медленно, порхая, как белые бабочки, и не радовал. В Сталинграде снег напоминал о зиме, о длинных ночах, о пронизывающем до костей ветре, о скрипучих морозах и безумном желании хоть на мгновение согреться. Вилли смотрел перед собой и думал: «Снег, снег, а еще только конец ноября. Что будет с нами зимой, если мы застрянем здесь? Матерь Божья, помоги мне вернуться домой».
Никто не видит горечь в его глазах и тоску на сердце.
Солдат из последнего пополнения вылезает из подвала, долго щурится от яркого света, потом смотрит вверх, запрокинув голову, и улыбается, поворачивает лицо к Вилли и говорит:
– Смотри снег, это предвестник Рождества.
Вилли хочется выругаться, но слово «Рождество» вселяет какие-то неясные надежды. Хочется верить в чудо, но на войне мало чудес. Только не проходящий страх и смерть.
Внутри Вилли всё закипает, и он, подавшись вперёд, говорит оторопевшему юнцу:
– Не думай, что встретишь Рождество дома под ёлкой в объятьях мамы. У Гитлера на нас другие планы.
Хочется вылить всю накопившуюся злость на этого юнца, хочется, чтобы и он почувствовал тоску и боль. А потом Вилли подумал, что его слова не дойдут до его сердца, он рано или поздно сам всё поймёт, если останется жив.
Вилли отмахивается и уходит, чтоб не раздражаться ещё больше. Хочется спрятаться в какую-нибудь нору и сидеть в ней до тех пор, пока всё внутри перестанет клокотать. Пустых комнат тьма, но идти вдоль оконных проёмов равносильно смерти. Вилли не хочется умирать. Сейчас, здесь. Ему вдруг захотелось жить и встретить Рождество дома пусть не в этом году, но в следующем обязательно, и не в каком-нибудь чертовом городишке, а дома, обязательно дома.
Он слишком устал от войны и, наверное, долго не сможет жить нормальной жизнью, где не стреляют, не убивают, а просто живут.
Зима. Зима. Зима нависала страшной угрозой. В плане войны зима не значилась. Успеть закончить хотя бы до конца ноября, до настоящих морозов. О разгроме и капитуляции России, о которой еще вчера судачили на каждом углу, в каждой газете и в Европе, и за океаном, которую ждали со дня на день, напрочь забыли.