– Шнеля, шнеля.
Все поднимались, не оглядываясь на город, который принёс им столько страданий.
Когда палуба была забита до отказа, матрос в бескозырке, стоявший на швартовах, крикнул вниз стоящему у трапа:
– Хорош, полна коробочка.
Конвойный остановил идущих. Матрос, убиравший трап, оглянувшись на пленных, которые, пристукивая сапогами по палубе и дуя на руки, жались друг к другу, чтоб согреться, крикнул стоявшему у трапа солдату:
– Пусть, пусть полюбуются на Волгу.
Тот ответил:
– Пусть Гитлеру напишут: «До Волги дошли».
Вилли сжался и, подняв глаза к небу, воскликнул:
– Господи, что я плохого сделал, за что Ты меня так наказываешь? За что?
На другом берегу увидел, как русские увозят фельдмаршала Паулюса.
В шинели, придерживая рукой в тёплой перчатке форменную фуражку, опустив голову, чтобы не смотреть в глаза бредущим мимо него, человек, приказавший всем сражаться до последнего патрона, просто сдался. Сел в машину и даже не оглянулся.
Не было сил, чтоб плюнуть на него или крикнуть:
– Предатель. Посмотри на свою армию. Вот что с ней стало.
Шмит, его начальник штаба, смотрел на бредущих без сожаления. Ему было не до солдат. Он думал, что русские сделают с ним. Не тысячи погибших солдат, не судьбы тысяч доведённых до изнеможения и сдавшихся в плен волновали его. Он же ни в чём не виноват. Русские должны это понимать. Виноват Паулюс, виноват Гитлер, виноваты все, но не он. А он только исполнитель чужой воли. И это не его вина. Он исполнял приказы. Русские не могут его расстрелять за то, что он исполнял приказы. Он солдат и должен подчиняться.
Но никто не скажет, почему от решения одного человека зависит судьба сотен тысяч. Мы слишком законопослушны. Нас обманывают, а мы верим всем сидящим наверху.
Чувствовал он свою вину, или ему было всё равно? Ведь не он, а Гитлер приказал всем и ему умереть. Но они остались живы. Им повезло. А Паулюс и Шмит просто сдались. Жизнь для них оказалась дороже приказа Гитлера. Два месяца назад они боялись ослушаться приказа и гнали людей на смерть. Одно дело, какие-то люди, пусть даже и солдаты вермахта, и совсем другое – они. Они не нарушили приказ, а просто сдались.
Вместе с ними сдались 15 генералов и много старших офицеров. Они взяли с собой в плен большие чемоданы с едой и одеждой. Не могут же они жить в плену, как все. Они всё время долго и настойчиво говорили нам:
– Один за всех и все за одного. Мы немцы. Мы немцы.
Теперь они смотрят на своих полуживых от голода бывших подчинённых и думают: «Каждый сам за себя. Каждый сам за себя».
Вилли хочется спросить у них: «Как вы будете смотреть в глаза своим солдатам и их матерям, когда вернёмся в Германию? Как?»
Но им сейчас не до этого. Сейчас каждый сам за себя. Они не знали, что такое голод. Они не знали, как в тонкой шинели находиться сутками в заледенелом окопе, когда уже не чувствуешь ни рук, ни ног и становишься больше похож на мороженую рыбу, чем на солдат вермахта.
Вечером в ставке, в Берлине, на большой карте на стене маленький голубой кружок, обозначавший шестую армию, был перечеркнут красным карандашом.
Берлин вычеркнул из своих списков двадцать две дивизии. Триста пятьдесят тысяч немцев оказались не нужны Родине. А вместе с ними рухнули в эту бездну итальянцы и румыны. Но кто их считал. Их тоже заодно вычеркнули. И забыли про всех.
На следующий день Геббельс, как всегда бодрым голосом, зачитал сообщение:
«Из ставки фюрера, 3 февраля 1943 года. Высшее командование вермахта заявляет, что битва за Сталинград закончена. Верная своему долгу 6‑я армия фельдмаршала Паулюса полностью уничтожена превосходящими силами противника. Но эта жертва не напрасна. Армия погибла, чтобы Германия могла жить».
Что думали те, чьи сыновья, братья, мужья остались навсегда в снегах на берегу Волги? Этого никто не знает. Боль поселилась в них навсегда. И каждую секунду не давала им покоя, выдавливая каплю за каплей слёзы.
В Германии был объявлен трехдневный траур. Увеселительные заведения не работали, все программы транслировали печальную музыку. Однако флаги не были приспущены, и газетчики, не используя черных рамок, писали: «Они умерли, чтобы Германия жила».
Почему от безумного решения одного человека зависит судьба сотен тысяч? Почему?
Никто не знает ответа на этот вопрос. Никто.
Митька
2 февраля все стихло. Но тишина не продлилась долго, да и не могла. Солдаты, казалось, сошли с ума. Открыли огонь из всего, что могло стрелять: пулемётов, автоматов, винтовок. Но и эти звуки не успокоили их. Им нужен был грохот. И не просто грохот, а такой, чтобы чувствовать, что земля содрогается под ногами. И они стали бросать гранаты в пустые дома, и пригнувшись, чтобы самих, не дай бог, не зацепило, наслаждались взрывами, как музыкой на концерте. Только после этого немного успокаивались и улыбались.
Двести дней они прожили в невероятном: в трескотне стрельбы, непрерывном гуле самолётов, в разрывах бомб и снарядов. Если на каком-то участке наступало временное затишье, люди не могли спать. Потому что знали – затишье бывает только перед наступлением врага и к нему нужно готовиться.
Утром во двор вошли люди в белых маскхалатах. Митька сначала испугался и хотел бежать, думая, что немцы, но споткнулся и упал.
Они замахали руками и радостно крикнули:
– Свои, свои.
Он поднялся и, не отряхивая снег, стоял и ждал, что они скажут. Пока шли мимо него, улыбались так, словно Митька сегодня именинник.
Один, слегка отряхнув Митьку от налипшего снега, порылся за пазухой и вложил в его ладонь кусочек серого сахара. Улыбнулся, словно радуясь Митькиному присутствию, и сказал:
– Всё, кончились немцы, сдались.
Митька вдруг почувствовал, что теряет силы, сел на снег и, проводив взглядом разведчиков, стал лизать сахар. Вспомнил про Нюрку и побежал к ней. Надо ей сказать, вот она обрадуется. Боясь споткнуться и потерять сахар, осторожно пробирался к своему подвалу.
Нюрка к тому, что немцы сдались, отнеслась безразлично, просто сказала:
– Ну и что?
А сахару обрадовалась, даже запрыгала на месте.
Митька хотел её стукнуть, а только махнул рукой и сказал вслух:
– Ну и дура.
Нюрка, глотая сладкую слюну, подумала: «Пусть я хоть сто раз буду дура, лишь бы Митька сахар не отнял».
Но он был в хорошем настроении, и это успокоило её, тем более идти на улицу и побираться не надо, раз немцы сдались. А значит, можно просто посидеть, или поспать, или посмотреть, как горит огонь в печке.
Митька походил по подвалу и подумал, что на радостях наши подобреют и можно будет выпросить немного супа и хлеба, и самому поесть и Нюрку покормить. Оделся, взял котелок и ушел. За Нюрку не беспокоился. Пусть в подвале сидит, чем под ногами путается. Одному сподручнее, чем с ней, с её вечным нытьём, недовольством и слезами.
Кухню по запаху нашёл быстро. Солдаты толпились, радостно переговариваясь. Кому, как не им, радоваться. Уже полдня не стреляют, можно ходить не сгибаясь, не опасаясь случайного снаряда или мины. Глядишь, и удастся отсидеться, отдышаться от войны недельку-другую: попариться в баньке, соскоблить въевшуюся грязь, накуриться вволю, вспомнить и рассказать что-нибудь интересное, как спасся сам, забывая, что тогда страх рвал его на части, или как спаслись другие, и отписать родным и близким, а если повезёт, и от них письмецо получить, читать и радоваться хорошим новостям из дома.
Повар то спрыгивал на землю и подбрасывал дров, то, забравшись, приоткрывал крышку, пробовал готовившиеся щи. Ему казалось, что сейчас любое, даже маленькое упущение взорвёт этих настрадавшихся людей. И поэтому он сильно волновался.
Но изголодавшиеся, с утра не успевшие поесть из-за хлопот со сдающимися немцами, обрадовались горячему и дружно хвалили насторожившегося повара. У него отлегло от сердца.
Когда раздал всем, обратил внимание на Митьку, наблюдавшего за раздачей пищи в стороне от всех. Тогда-то повар и произнёс слова, порадовавшие Митькин слух:
– Что стоишь, подходи.
Митька хотел подбежать, но, пересилив себя, подошел степенным шагом.
Повар смерил его взглядом и, плеснув полчерпака, спросил:
– Один-то чего?
– А Нюрка там, – показал он в сторону, откуда пришел.
– Родители-то где?
– Папку немцы убили, а мамка пропала.
«Сирота», – хотел сочувственно сказать повар.
А вместо этого произнёс:
– Давай котелок, добавлю.
Добавив ещё щей, дал Митьке полбуханки хлеба и кусочек сахара. Митька положил сахар в карман и всю дорогу останавливался и проверял, на месте ли сахар. Про себя он решил, что завтра обязательно возьмёт Нюрку с собой. Хватит ей прохлаждаться и сидеть у него на шее. Пусть тоже еду добывает, а то всё он и он.
Щи, когда начали есть, были ещё тёплые. Видно, сахар перебил у Нюрки аппетит, поэтому на щи она особенно не налегала. За столом ещё начала клевать носом, а потом легла и заснула. В другой раз Митька устроил бы ей маленькую взбучку, но сейчас на сытый желудок и сам не заметил, как лёг рядом и тоже заснул.
И сон был тёплый, снились мать с отцом. Но рядом с ним почему-то сидела Нюрка. Она хотела пошалить, и Митька собрался ей дать подзатыльник, но вместо этого строго погрозил пальчиком. Это успокоило её.
И он проснулся. Подумал, что в такой радостный день можно ещё чем-нибудь поживиться. Быстро собрался и выбежал на улицу. Все спешили к центру. Митька поинтересовался:
– А что там будет?
– Митинг.
Митька тоже пошел в надежде, что люди с каждым часом добреют, а значит, и дать могут больше, чем давали до этого.
На площади, на трибуне стояли чисто одетые, ухоженные дядьки, словно их всех откуда-то привезли в город, и пока они не испачкались в сталинградской грязи, загнали на трибуну.
Перед ними стояли солдаты, грязные, обтрепанные, в кирпичной красной пыли и земле, забывшие, когда последний раз умывались.