В воздухе главной проблемой становилось обледенение, в то время как на земле труднее всего было запустить на морозе двигатели. Сильные снегопады нередко приводили к отмене полетов, ведь каждый самолет приходилось откапывать из сугробов. Противовоздушная оборона в «Звереве» была слабой, и 18 января советским бомбардировщикам и истребителям, налетавшим в течение дня волнами, удалось уничтожить на земле 50 «юнкерсов». Это была одна из первых эффективных операций советской авиации, которой по-прежнему не хватало уверенности в собственных силах.
Рихтгофен и Фибиг с самого начала знали, что им придется заниматься заранее обреченным на провал делом. На понимание со стороны руководства им рассчитывать не приходилось. «Моя вера в наше высшее командование упала ниже нуля»,[795] – признался 12 декабря Рихтгофен генералу Йешоннеку, начальнику штаба люфтваффе. Неделю спустя, узнав, что Геринг заверил Гитлера в том, что ситуация со снабжением войск под Сталинградом не так уж и плоха, Рихтгофен записал в своем дневнике: «Не говоря уже о том, что его фигуре пошла бы на пользу неделя-другая пребывания в “котле”, приходится признать: или мои донесения никто не читает, или им никто не верит».[796]
Геринг, никогда не страдавший отсутствием аппетита, вовсе не собирался ограничивать свой рацион, а вот генерал Цейтцлер в знак солидарности с голодающими войсками под Сталинградом сократил собственный рацион до их нормы. Если верить Альберту Шпееру, личному архитектору Гитлера, рейхсминистру вооружений и военного производства, всего за две недели начальник штаба сухопутных войск похудел почти на 12 килограммов. Гитлер узнал об этом демарше от Мартина Бормана и приказал Цейтцлеру прекратить опасный эксперимент. Тем не менее это произвело на него впечатление – «в честь героев Сталинграда»[797] фюрер запретил пить в своей ставке шампанское и коньяк.
Подавляющее большинство гражданского населения Германии понятия не имело о том, что 6-я армия находится на грани разгрома. «Надеюсь, вы скоро вырветесь из окружения, – написала в середине января одна молодая женщина своему жениху. – Как только это произойдет, тебе, наверное, сразу дадут отпуск».[798] Глава отделения нацистской партии в Билефельде в это же время, поздравляя генерала Эдлера фон Даниэльса с рождением первенца, получением Рыцарского креста и присвоением очередного звания, добавил, что с нетерпением ждет его скорейшего возвращения в Германию.[799]
В январе атмосфера неуверенности охватила даже высшие правительственные круги в Берлине. Шпеер, глубоко озабоченный ситуацией в Сталинграде, в один из таких дней тем не менее по просьбе жены, которая «подобно всем еще ни о чем не подозревала»,[800] пошел в оперу. Давали «Волшебную флейту». Вот как он вспоминает тот вечер: «…сидя в ложе, в мягком удобном кресле, в окружении роскошно одетой публики, я мог думать только о том, что вот так же люди сидели в Парижской опере, когда Наполеон отступал из России, и о том, что теперь так же приходится страдать нашим солдатам». Шпеер не выдержал – он извинился перед супругой и отправился к себе в министерство. Он стремился забыться в работе и старался подавить ужасное чувство вины перед своим братом, рядовым 6-й армии, попавшей в «котел» под Сталинградом.
Незадолго до этого Шпееру звонили перепуганные родители. Они только что узнали о том, что их младший сын Эрнст лежит в убогом полевом госпитале, устроенном в конюшне, с частично обвалившейся крышей и без стен. У него тяжелая лихорадка, вызванная желтухой, отекли ноги, плохо работают почки. Мать Шпеера рыдала и постоянно повторяла: «Ты не можешь бросить его там!» Ей вторил отец: «Неужели у тебя нет возможности вытащить его оттуда?..» Ощущение беспомощности и вины, охватившее Шпеера, усиливалось тем обстоятельством, что в прошлом году, выполняя директиву Гитлера, запрещавшую высшим чиновникам оказывать покровительство своим родственникам, он сам отослал Эрнста в армию, пообещав после окончания кампании на востоке добиться его перевода во Францию. И вот пришло последнее письмо от брата, в котором тот говорил, что не может спокойно смотреть на то, как рядом в госпитале умирают его товарищи… Эрнст Шпеер не лукавил – несмотря на распухшие отечные ноги и общую слабость, он вернулся на передовую.
Внутри «котла» стремительно множились самые невероятные слухи. В ожидании решающего наступления русских говорили не только о танковом корпусе СС – его Гитлер обещал прислать в середине февраля, но и о целой дивизии, которая якобы должна была быть переброшена в Сталинград по воздуху для укрепления обороны.
Были и домыслы, поражавшие своей несуразностью. Так, некоторые утверждали, что 4-я танковая армия была всего в каких-нибудь 10 километрах от «котла», но Паулюс попросил Гота прекратить наступление. Затем появились слухи, что командующий предал их, заключив тайную сделку с большевиками. По другой версии, «русские отдали приказ строго наказывать тех, кто будет расстреливать [пленных] немецких летчиков, поскольку они нужны, в советской авиации катастрофически не хватает пилотов».[801]
Солдаты собирались в блиндажах, расположенных около аэродрома, землянках, вырытых в склонах балок посреди голой степи, или в городских развалинах. Если находилось хоть что-нибудь на растопку, над трубой печки, сооруженной из насаженных друг на друга пустых консервных банок, поднимался дымок. На дрова ломали столы и даже койки убитых и умерших солдат. А иногда заменой настоящему теплу был пар, образованный дыханием тесно набившихся под брезент людей, но они все равно непроизвольно тряслись от холода. Если температура немного превышала нулевую отметку, это пробуждало к активности вшей. Тогда всех начинал мучить нестерпимый зуд. Нередко солдаты спали по двое на койке, накрывшись одеялом с головой в отчаянной попытке хоть как-то сберечь тепло собственных тел. Грызуны, питаясь трупами, множились с невероятной быстротой. Иногда они даже посягали на живую плоть: один солдат жаловался на то, что во время сна мыши «отгрызли ему два отмороженных пальца на ноге».[802]
Когда на санях, которые еле тащила голодная лошадь, привозили пищу, из землянок выбирались гротескные окоченевшие фигуры, закутанные в лохмотья. И тем не менее все жаждали узнать последние новости. Растопить снег для умывания и бритья было нечем. Ввалившиеся болезненно-желтые щеки солдат покрывала длинная щетина, растущая клочками. Одежда кишела вшами. Теплая ванна и чистое белье были такой же несбыточной мечтой, как и сытный обед. Размер хлебного пайка уменьшился до 200 граммов в день, но нередко он составлял всего лишь половину этой жалкой порции. Конина, добавляемая в Wassersuppe, поступала исключительно из местных запасов. На морозе туши околевших лошадей могли храниться сколь угодно долго, но отрезать мясо ножом было невозможно – его приходилось рубить топором или пилить.
Холод в сочетании с голодом привел к тому, что солдаты, свободные от несения службы, постоянно лежали в землянках, стараясь сберечь внутреннюю энергию. Землянка была тем убежищем, которое никому не хотелось покидать. Холод замедлял не только физическую активность, но и работу мозга. Если раньше книги передавались из рук в руки до тех пор, пока не начинали рассыпаться на страницы, то теперь уже мало у кого оставались силы и желание читать. Даже офицеры люфтваффе, обслуживающие аэродром «Питомник», отказались от шахмат и перешли на карты – это требовало намного меньшего умственного напряжения. Но самым страшным было то, что иногда критическое снижение рациона питания подпитывало не апатию, а бредовые состояния, подобно тому как древним мистикам от голода начинали слышаться голоса.
Сейчас подсчитать, сколько было совершено самоубийств в результате истощения физических и душевных сил, невозможно. Как уже отмечалось, в обеих армиях число таких случаев резко возрастало, когда солдаты оказывались отрезаны от своих, а ни одно окружение не было таким полным, как блокада 6-й армии под Сталинградом. В январе 1943 года ее положение стало просто отчаянным. Солдаты бредили, лежа на койках. Кто-то громко кричал. Многих во время маниакальных приступов приходилось удерживать силой. Некоторые солдаты боялись нервных срывов и вспышек безумия у других, как будто это могло быть заразным. И тем не менее наибольший страх вызывал заболевший товарищ, у которого губы чернели, а белки глаз становились розоватыми. Страх перед тифом был прямо-таки непреодолимым, как будто речь шла о средневековой чуме.
Предчувствие надвигающейся смерти порождало у людей невыносимую тоску по всему тому, что им предстояло потерять. Солдатам постарше грезился родной дом – они тайком плакали при мысли, что больше никогда не увидят своих жен и детей. У тех, кто был склонен к философским размышлениям, обострялись чувства – страшный мир, окружающий их, помогал открывать что-то новое в своей душе и другими глазами взглянуть на товарищей. Кто-то даже мог протянуть кусок хлеба оголодавшей лошади, в отчаянии грызущей дерево.
Первые семь или десять дней января, до начала советского наступления, солдаты старались не раскрывать в письмах домой всю степень своего безнадежного положения. «На Новый год мне дали четверть литра водки и тринадцать сигарет, – делился солдат по имени Вилли со своими родителями в письме, которое так никогда до них и не дошло. – Сейчас у меня есть кусок хлеба. Я никогда не скучал так, как сегодня, когда мы пели Wolgalied».[803] Многие немецкие военнослужащие замалчивали правду. «Нас радует, что скоро придет весна, – писал домой солдат по фамилии Зеппель. – Погода по-прежнему плохая, но главное быть здоровым и иметь хорошую печку. Рождественские праздники мы встретили хорошо, но они закончились».