Манштейн лучше чем кто бы то ни было понимал, что Гитлеру необходимо как можно дольше продлить агонию 6-й армии. Каждый лишний день сопротивления окруженной под Сталинградом группировки давал ему дополнительное время на то, чтобы отвести две армии, застрявшие на Кавказе, на линию, пригодную для обороны. Теперь фюрер, мастер извращать логику, мог утверждать, что его приказ Паулюсу удерживать занимаемые позиции был правильным.
Наверное, безумие последних событий стало заразным. Макс Плакольб, офицер люфтваффе, отвечающий за радиосвязь на аэродроме «Питомник», принял несколько сообщений со странными увещеваниями от своего собственного начальства. 9 января, в день, когда русские предъявили свой ультиматум, Плакольб и еще один офицер получили приказ вылететь из «котла». «Все наши товарищи написали письма домой, которые мы забрали с собой. Оставлять боевых друзей очень нелегко».[821] Несмотря на эти чувства, Плакольбу, подобно большинству тех, кто в тот период покидал окруженную группировку, казалось, будто он рождается заново. «Таким образом, 9 января стало для меня вторым днем рождения». И в то же время всех, кому удалось спастись, терзали угрызения совести. «Мы больше ничего не слышали о наших товарищах, оставшихся там…»
Все, у кого была такая возможность, передавали последние письма домой или какие-то личные вещи с сослуживцами, которым отвели место на борту. Командир батальона из 16-й танковой дивизии, любитель играть на пианино, заболел, и доктор Курт Ребер попросил его взять с собой «Мадонну в крепости». Вылет самолета, увозившего из «котла» командира его батальона, был отложен на сутки из-за погодных условий, и Ребер успел закончить еще один рисунок. Он предназначался жене… Вместе с рисунком она получила и последнее письмо мужа из Сталинграда. Ребер не видел смысла приукрашивать неумолимую реальность: «Не остается никакой надежды…»[822]
Очень скоро солдаты поняли, что рождественская почта, пришедшая 22 декабря, скорее всего, оказалась последним, что им суждено получить из «настоящего» мира – того, что был за кольцом. Правда, в новом году почта изредка еще приходила – в последний раз совсем немного писем доставили 18 января, однако регулярные рейсы по воздушному мосту прекратились, по сути дела, 13 января. Именно в этот день солдатам сказали, что у них есть последняя возможность написать домой. Многие в своих письмах упомянули, что у них было время «только на то, чтобы черкнуть пару строк».[823] Один врач в письме отцу заметил: «Настроения здесь самые разные. Одни воспринимают все крайне тяжело, другие легко, проявляя выдержку. Здесь открылась любопытная возможность наблюдать за человеческой натурой».[824]
Похоже, главное различие этой натуры было между теми, кто в своих письмах все еще демонстрировал родным патриотические настроения, и теми, кто писал, движимый чувством любви и нежности. Последние, в отличие от неистовых национал-социалистов, обыкновенно начинали свои письма как можно бережнее: «Возможно, следующей весточки придется ждать очень долго…»[825]
Майор фон Р. писал жене: «Все мои мысли о тебе. Я, конечно, надеюсь, однако дело настолько серьезно, что никто не сможет сказать, когда мы встретимся снова. Наши солдаты делали и по-прежнему продолжают делать невозможное. И я должен не уступать им в мужестве».[826]
Похоже, слово «судьба» было единственным, которое объединяло всех. «Дорогие родители, – писал отцу и матери один ефрейтор. – Судьба против нас. Если вы получите известие, что я погиб за Германию, отнеситесь к нему мужественно. Последней своей волей жену и детей поручаю вашей любви».[827]
Преданные сторонники режима и здесь не могли обойтись без восторженных разглагольствований о национальной чести и великой борьбе, уделяя им больше слов, чем последнему «прости и прощай», адресованному близким. Они писали о «судьбоносной битве германской нации»,[828] продолжая утверждать: наше оружие и наши вожди лучшие в мире. В попытке найти какой-то смысл в этой страшной трагедии, они подбадривали себя мыслью, что грядущие поколения увидят в них защитников Европы от большевизма. «Это героическая борьба, подобной которой мир еще не знал, – написал один сержант. – Сегодняшние герои творят будущее Германии».[829]
Все эти письма не дошли до адресатов. Капитан граф фон Цедтвитц, главный цензор полевой почты 4-й танковой армии, получил указание изучать по письмам из сталинградского «котла» настроения солдат и докладывать об их боевом духе и отношении к режиму. Последнюю партию писем Геббельс вообще распорядился задержать, а впоследствии и уничтожить. Очевидно, надеялся избежать пораженческих настроений в тылу…
Приведенные выше выдержки взяты из копии, судя по всему, снятой Гейнцем Шретером, младшим офицером из роты пропаганды 6-й армии, которому ведомство Геббельса поручило написать эпическое повествование о сражении.[830]
Другие письма были к тому времени перехвачены совершенно иным способом. Генерал Воронов свидетельствует: «Вечером [1 января] мы узнали о том, что над нашими позициями сбит немецкий транспортный самолет. Среди обломков было найдено около тысячи двухсот писем».[831]
В штабе Донского фронта с этой почтой работали три дня. К работе были привлечены все свободные переводчики, а также группа немецких антифашистов. Были там и письма генерала Эдлера фон Даниэльса к жене, написанные в виде дневника. В записях Воронова и Дятленко упоминается последнее письмо барона, датированное 30 декабря. Из него русским стало известно о крайней слабости позиций 376-й пехотной дивизии на юго-западном фланге. Впрочем, то же самое говорили и пленные следователям НКВД.
До того как 10 января началось решающее советское наступление, главная проблема 6-й армии оставалась все той же. «Врагом номер один есть и всегда остается голод», – написавший это врач был честен. «Дорогие мои! – в отчаянии писал родным один ефрейтор. – Если можно, пришлите мне что-нибудь поесть. Мне стыдно это писать, но голод просто невыносимый».[832]
Немецкие солдаты с большим риском пробирались на нейтральную полосу, чтобы обыскать трупы русских солдат – надеялись найти у них НЗ (неприкосновенный запас), но самой желанной добычей была завернутая в кусок бумаги соль.
Да, немецких солдат в «котле» действительно мучил страшный голод, но были и те, кто страдал еще больше. Среди русских пленных в лагерях в Воропонове и Гумраке смертность стремительно возрастала. По утверждению советских источников, к тому времени, как в конце месяца их войска освободили эти лагеря, из 3500 пленных в живых оставалось всего 20.
Картина, открывшаяся перед русскими солдатами, судя по кадрам кинохроники, снятым на месте, была не менее жуткой, чем в первых освобожденных лагерях смерти. Эрих Вайнерт так описал увиденное в Гумраке: «В овраге мы обнаружили большую груду трупов русских военнопленных, почти раздетых и вообще больше напоминавших скелеты».[833] Эти ленты хроники, в первую очередь те, что были сняты в Воропонове, ожесточили сердца бойцов Красной армии по отношению к врагу, и так повергнутому.
Многочисленные добровольцы, находившиеся в составе немецких дивизий, окруженных под Сталинградом, тоже голодали. После вскрытия тела одного из умерших «хиви» Гиргенсон сказал офицеру, под началом которого служил этот человек, что тот, несомненно, умер от голода. Такой вердикт поразил служащего вермахта.[834] Он заявил, что русский получал одинаковый паек с немецкими солдатами.
Нельзя не сказать о том, что в целом немецкие офицеры относились к «хиви» хорошо. Есть и многочисленные свидетельства взаимного доверия, установившегося между немецкими солдатами и добровольцами. Однако русские, одетые в форму вермахта, понимали, что они обречены. Ме́ста в транспортных самолетах, вылетающих из «котла», для них не было, а «поговорить» с ними жаждали не только следователи НКВД. Мало чего так хотели солдаты наступающих советских дивизий, как добраться до предателей.
Глава 21«О капитуляции не может быть и речи»
В первую неделю января на линии фронта в степи было относительно тихо. Лишь изредка раздавались сухой треск снайперской винтовки или пулеметная очередь да ночью с шипением взлетала осветительная ракета, – как написал один лейтенант, «обычная мелодия передовой».[835]
9 января русские сбросили над позициями противника листовки. По громкоговорителям непрерывно зачитывались обращения, призывавшие сложить оружие. Немецкие солдаты и офицеры поняли, что вот-вот начнется наступление. У дрожащих от холода часовых появился веский повод для того, чтобы не впадать на посту в дрему.
Во время ежедневного обхода войск один солдат признался капеллану: «Мне бы поесть немного хлеба, господин священник, а дальше будь что будет».[836] Однако паек был снова урезан, теперь до 75 граммов. Солдаты понимали, что им придется противостоять советскому натиску ослабленными от голода и болезней. К тому же у них катастрофически не хватало боеприпасов.
В душах солдат странным образом уживались фатализм – «о смерти говоришь как о завтраке»[837]