любить своего больного. А также ухаживать за ним по мере слабых сил и даже ставить ему капельницы.
— …Пришли! — шумно выдохнула Наталья, остановившись перед обитой дерматином дверью, единственной на седьмом этаже.
Дерматин пребывал не в лучшем состоянии, в некоторых местах его куски отошли и свисали клочьями. В образовавшиеся таким образом пустоты были заткнуты газеты, рекламные буклеты и бело-красные бумажки, отдаленно напоминающие счета. Вытащив и бегло осмотрев парочку из них, Праматерь произнесла одно-единственное слово («херово!») и принялась жать на кнопку звонка. А потом обрушила на несчастный дерматин всю мощь своих кулаков.
Никакого ответа.
— Неужели кони двинул?
В голосе Натальи сквозили несвойственные ей волнение, беспокойство и какое-то отчаяние. Но волнение не помешало ей подмигнуть Елизавете и произнести сакраментальное:
— Если двинул — считай, что тебе повезло, Элизабэтиха. Одним мудофелем меньше.
Не успела Елизавета дежурно попенять Праматери на ее черствость и бездушие, как она распахнула пасть своей вечной спутницы — огромной хозяйственной сумки, куда легко помещалось все, что угодно. Все сущее — от тираннозавра до Пизанской башни. На этот раз из сумки была извлечена огромная связка ключей самой разной величины и конфигурации. Подумав секунду, Наталья выбрала один — длинный, с симметрично расположенными бородками. Вставленный в замок и несколько раз провернутый, он открыл двум социальным работникам путь в квартиру.
Оказавшись в темном коридоре, Наталья несколько раз шумно втянула ноздрями воздух.
— Вроде трупятиной не воняет, а?
— Не воняет, — подтвердила близкая к обмороку Елизавета.
— Или подох не так давно.
— Совсем недавно…
Неужели это говорит она — кроткая, как овца, Елизавета Гейнзе? С другой стороны, в таком мрачном помещении чего только не скажешь. А коридор на редкость мрачный. И — совсем пустой. Непохожий на все предыдущие коридоры, в которых побывала Елизавета. Те — старческие — были захламлены, наполнены множеством полезных и совершенно бесполезных вещей. И, следовательно — воспоминаний. О долгой жизни, прожитой так, как хотелось. Или не так, как хотелось, но это детали. Вытащи из этой горы прошлого хоть одну бумажку, хоть одну скрепку — и она обрушится, и зыбкая связь времен прервется. А связать ее заново не хватит ни времени, ни сил. Лучше уж ничего не трогать, оставить все, как есть.
К захламленным стариковским коридорам Елизавета относится с пониманием.
А к этому — нет.
Хоть он и пустой, но это обманчивая пустота.
Как будто кто-то, находящийся там, в глубине пустоты, все тщательно прибрал за собой, произвел зачистку местности. Не оставил ни одного следа, по которому его можно было бы отыскать. Никто не найдет Находящегося-В-Пустоте, даже воспоминания. У воспоминаний хороший нюх, но здесь он не помощник.
Хорошо еще, что Праматерь Всего Сущего со мной, думает Елизавета, вон ее силуэт маячит в дверном проеме.
— Илюха! Сдох ты, что ли? — рявкнула Наталья и скрылась в комнате.
Все еще исполненная дурных предчувствий, Елизавета потрусила за ней.
Комната оказалась небольшой, всего-то метров около пятнадцати. Скошенный потолок, два окна без занавесок с низкими подоконниками, беленые стены. Из мебели присутствовали платяной шкаф, железная кровать с кучей разнокалиберных одеял, сиротские стол и стул. И огромное кресло, стоящее лицом к окнам. Елизавета поставила бы кресло точно так же: вид из окон внушал неожиданный оптимизм. Сплошные крыши и приличный кусок неба над ними. Из-за того, что подоконники были низкими, возникала иллюзия: небо и крыши находятся прямо здесь и являются естественным продолжением пятнадцати квадратов. И в любое время можно совершить прогулку по облакам. Наверное, хозяин так и поступил, отправился бродить по облакам — никого в комнате не было.
На первый взгляд.
Наталью это не смутило. Она покружила по комнате, остановилась перед креслом — и тут, на смену озабоченности последних пяти минут, пришла улыбка. Совершенно ослепительная. Так, на памяти Елизаветы, Праматерь Всего Сущего не улыбалась еще никому.
— Ну привет, доходяга, — обратилась Наталья непосредственно к креслу. — Вижу, еще шевелишься. А я уже прикидывала, как труповозку половчее вызвать.
— Если бы сдох — тебе бы сообщили в новостях, — ответило кресло мужским голосом. Глуховатым, слабым, но достаточно отчетливым.
— А ты чего двери не открыл?
— Не хотел.
— Я тебе гостя привела.
— Из конторы ритуальных услуг? Мерки для гроба снять?
— He-а. Не его, хотя мысль хорошая.
— Агента по недвижимости? Зря стараешься. Ты же знаешь, квартира уже завещана Элтону Джону.
— Все время об этом забываю. Повезло старине Элтону, такие хоромы на него свалятся! Как бы от счастья не спятил. Устроит здесь летнюю резиденцию для приема местной пидорасни и тебя, благодетеля, добрым словом помянет.
— Хоть кто-то помянет, — огрызнулось кресло.
— Элизабэтиха, иди-ка сюда! Не стесняйся.
Ничего она не стесняется. За те несколько дней, что Елизавета походила с Праматерью по адресам стариков, чего только не было. В основном — вопиющая, махнувшая на себя рукой бедность. Затем — бедность, которая старается хотя бы выглядеть благородной. Затем — бедность, которая старается выглядеть не бедностью, а относительным достатком (просто временно чего-то не хватает).
При первом знакомстве с кем-либо Елизавета совершает обязательные ритуальные телодвижения: втягивает живот, втягивает щеки и, напротив, вытягивает шею. Старается выглядеть не толстой жабой, а все той же лягушкой агалихнисом (просто временно чего-то в переизбытке). Что-то подобное она мгновенно проделала на пути к креслу.
Сейчас станет ясно, какой он — Илья, но настраиваться надо на худшее. Раз человек даже не захотел (или — не смог?) подняться, чтобы открыть входную дверь — с ним явно не все в порядке.
…Он был очень худой, чтобы не сказать — изможденный. Вот бы мне усохнуть до таких размеров, невольно подумала Елизавета, и тут же содрогнулась от низости собственных мыслей. Он был худой, а кресло — слишком велико для него. Едва ли он занимал больше одной трети кресельного пространства, а если снять с него всю одежду — получилось бы и того меньше. Одежды было примерно столько же, сколько одеял на кровати, такой же разнокалиберной. Стеганый ватный халат, под ним — джемпер, под джемпером — клетчатая рубашка и футболка. И еще бейсболка козырьком назад, Елизавета прочла надпись на ней, когда подходила к креслу —
«SAN DIEGO»
Вряд ли ты когда-нибудь увидишь Сан-Диего, еще одна низкая мысль.
Совершенно невозможно определить, сколько ему лет — сорок, пятьдесят, шестьдесят? Нельзя также сказать, красив он или безобразен. Насколько красив или безобразен может быть человеческий череп? Только антропологи в курсе дела, а для неискушенного человека все черепа — на одно лицо. Из положительных моментов: череп все же прикрыт кожей и какими-никакими мягкими тканями. На общем фоне выделяются глаза, слишком живые и подвижные для такого немощного лица.
— Ну вот, знакомься. Это Элизабэтиха. Очень милый человек. Будет тебе помогать, то-сё, пятое-десятое, — Наталья Салтыкова подтолкнула Елизавету чуть вперед. — Думаю вы подружитесь.
— Не смеши, — слишком живые глаза потоптались на Елизавете не дольше двух секунд и снова понеслись вскачь — к облакам и крышам.
— Я серьезна, как никогда. Элизабэтиха официально прикреплена к тебе с сегодняшнего дня, так что не рыпайся. Либо она, либо сдохнешь в своем клоповнике в одиночестве, на радость Элтону Джону. Ну, не капризничай, не будь мудилой. Говорю же — вы подружитесь.
— С этой херней хромой? Югославским наивом?
— Почему это я хромая? — обиделась Елизавета. — Я совсем не хромая. У меня с ногами все в порядке.
— Это он образно, — попыталась успокоить Елизавету Праматерь. — Дядя шутит.
— Дядя не просто шутит, — губы у Елизаветы задрожали. — Дядя не в адеквате.
До Ильи все потенциальные подшефные относились к ней благосклонно и даже слегка заискивали, поили чаем, киселем и морсом. От этого типа чая не дождешься, одни только беспочвенные оскорбления. Наверняка, не последние. И что такое «югославский наив»? И почему именно югославский, а не какой-нибудь еще — албанский, греческий?
— Ты все-таки сука, Акэббно. Прекрасно знаешь, что жить мне осталось недолго…
Илья произнес это таким будничным тоном, что Елизавета поежилась. Но с Праматерью подобные штучки, видимо, не проходили. Она рассмеялась — безжалостно, уничтожающе:
— Знавала я задохликов, которые не один десяток лет ныли, что вот-вот в ящик сыграют. И что ты думаешь? Все здоровые и цветущие, которые ни на что не жаловались… уже давно померли, а задохлики до сих пор небо коптят. Так что заткнись, не мельтеши, надоели эти твои хули-люли семь пружин про близкую кончину.
— …жить мне осталось недолго, — упрямо повторил Илья. — И хотелось бы провести последние дни в покое. В окружении прекрасного. Прекрасных лиц в том числе. А ты кого мне привела?
— Ну извини, — видно было, что Праматерь разозлилась по-настоящему. — Брэд Питт просил не сердиться, но подъехать к тебе не сможет. Орландо Блум тоже занят. Киану Ривз — на рыбалке. Джон Траволта жиры отсасывает. У Дэвида Бэкхэма игра за сборную. Только она, — кивок в сторону Елизаветы, — и осталась.
— Пошла ты…
Лучше бы Илья этого не говорил. Наталья Салтыкова наклонилась над креслом и приподняла несчастного доходягу за воротник халата. Примерно так, как третьего дня приподняла над землей Елизавету Гейнзе.
— Пошла не я, дружочек. Пошли все твои любовнички… И остальные, кто жрал и пил на твои деньги. И пошли они далеко и надолго. Навсегда, я так думаю. Или кто-то остался? Под кроватью затих? В шкафу? Что-то я никого здесь не видала из жаждущих за тобой судно вынести. Ни одна тварь в почетном карауле не стоит.