Stalingrad, станция метро — страница 30 из 71

— Что, Карлуша частенько в стакан заглядывал?

— Не то, чтобы… Но он выпивает, по праздникам.

— А праздники в России круглый год. Ладно, мы по грамульке. Ничего страшного не произойдет. Вот видишь, тебе половинка. А я целую махну, не возражаешь?

— Нет, конечно.

Отвратительное на вкус пойло проникает в Елизавету, и ей кажется, что сейчас, сию минуту у нее остановится дыхание и глаза выскочат из орбит.

— Закусывай, закусывай, — Праматерь заботливо пододвигает к ней тарелку с сыром и колбасой. — И потерпи, сейчас полегчает.

Елизавете и вправду становится легче и даже теплее; определенно — водка повысила температуру ее тела сразу на несколько градусов.

— Давай-ка обсудим кое-что, Элизабэтиха… У меня есть хороший знакомый, работает на Северном кладбище. Не гробокопатель, конечно, в головной конторе сидит. Оказывает мне услуги время от времени. При нашей работе, как ты понимаешь, услуги оказывать приходится довольно часто. То одного на погост снесешь, то другого. Но я не об этом. Будет твоему Карлуше хорошее место. Возле центральной аллеи, а не у черта на рогах, рядом со свалкой. Думаю, договориться мы сможем…

— Я не знаю…

— Чего не знаешь?

— Он как-то говорил мне… Если что случится — он не хотел, чтобы его хоронили на кладбище.

— А где еще?

— Он хотел, чтобы его кремировали. И чтобы я поехала в Германию, в Кельнский собор. Поднялась бы наверх и развеяла его прах над городом. Так он хотел. Да.

Праматерь крякает и опрокидывает в себя вторую стопку:

— Да, Карл Эдуардович… Видно, был ты большой выдумщик, большой затейник. Германия, Кельнский собор… А поближе ничего не нашлось?

— Ты не понимаешь… Карлуша немец, он родился в Кельне. А потом его увезли оттуда, насильно. Он всю жизнь хотел вернуться.

— Что же не вернулся?

— Не знаю… Так получилось.

— А он что, как-то особенно оговорил, что хочет отправиться на родину в таком… ты уж меня прости, виде? Выразил свою волю? Изложил ее в завещании?

— Не знаю… — Елизавета пожимает плечами. — Это был обыкновенный разговор, когда он сказал про Кельн. А завещание… По-моему, не было никакого завещания.

— Ну что за люди?! Сидят и ждут, когда петух жареный в жопу клюнет! Теперь поди узнай, как у него в голове шестеренки работали насчет такого деликатного вопроса. А вообще, завещание — вещь необходимая, ты учти это на будущее. А то налетят двоюродные братья, троюродные сестры, внебрачные дети объявятся, жены бывшие…

— У Карлуши не было внебрачных детей! Только я.

Видно, что Праматери до смерти хочется оседлать свой любимый ненормативный асфальтоукладчик и закатать в асфальт всех — Карлушу, Елизавету, несуществующих жен и детей Гейнзе, а заодно нотариусов, фирменные бланки, подписи и печати. Но она сдерживается, быстренько туша едва не разгоревшийся пожар желания водкой, — и Елизавета несказанно благодарна ей за это.

— …Конечно, не было, это я так. По привычке дурной. Когда одинокий старик Богу душу отдает, оказывается — совсем он и не был одинок, родственнички прямо из воздуха материализуются. Бывает, тело не остыло, а гиены эти уже тут как тут, грызутся из-за имущества. Машутся, аж шерсть летит, только успевай трупы оттаскивать. Эх, людишки-людишки… Слышь, Элизабэтиха, я все спросить забываю… Мать-то твоя где?

В телевизоре. На Майами. На тайском массаже ступней. На вручении премий MTV.

— А ее давно нет.

— Умерла?

У Женщины-Цунами фальшивые мертвые зубы. И такая же мертвая улыбка. И мертвая искусственная кожа вокруг глаз.

— Давно. Она умерла давно. Я ее не помню.

— Ну и хорошо, что не помнишь. И слава богу. А больше никого нет?

— Есть. Ты.

Праматерь принимается хохотать, как обычно, обнажая тусклые золотые коронки и хлопая себя по ляжкам:

— Ты меня поймала!

— И не собиралась.

— Только учти: слезы-то я тебе вытру, а сопли… ты уж как-нибудь сама.

— Хорошо.

— И еще… Это, конечно, ваше с Карлушей дело, и тут я права голоса не имею. Но послушай меня, голубка. Кладбища мертвым не нужны. Кладбища нужны живым. Чтобы ты, дочь своего отца, Карла Эдуардовича, могла в любое время прийти к нему. Посидеть, поговорить. Это важно. А если ты прах развеешь — куда приезжать, с кем разговаривать?

— Он хотел вернуться туда.

— А я так думаю, что больше всего он хотел остаться с тобой. Разве нет?

— Да, — вынуждена признать Елизавета.

— Вот видишь! Но если ты здесь, как он может быть там? Подумай хорошенько.

— Я уже подумала.

— Воля твоя. В крематории у меня тоже есть хороший знакомый. Сделаем по высшему разряду, обещаю.

Слова Праматери смутили Елизавету.

Несмотря на преклонный возраст, Карлуша был слишком беспечен, чтобы разговаривать с дочерью о сугубо материальных аспектах смерти. Если не считать того, не очень-то серьезного разговора среди зимы, когда впервые всплыла смотровая площадка Кельнского собора, никаких особых пожеланий не было. Сейчас самое время задать Карлуше вопрос: так чего же ты хотел на самом деле — вернуться или остаться?

Вот только никто на него не ответит.

Праматерь пьет водку почище Карлуши. И при этом не пьянеет. И при этом становится еще прекраснее. Как будто ее восхитительная голова отделилась от огромного и сумрачного черноземного тела и теперь порхает вокруг Елизаветы. А лучше сказать — восходит над Елизаветой подобно солнцу. И это солнце освещает самые значительные и самые ничтожные эпизоды из Карлушиной жизни — Елизавета сама выкатила их на тарелочке, где только что лежали сыр и колбаса. Праматерь пристально следит за тем, чтобы истории о Карлуше были веселыми, а они и вправду веселы: Бельмондо-комик дает массу поводов для смеха, хотя до машины без тормозов и падения в реку дело так и не дошло. Под чутким и ненавязчивым руководством Праматери Елизавета вспоминает даже то, что казалось давно забытым, хохот не умолкает ни на минуту.

— Ай да Карл Эдуардович! — Праматерь вытирает выступившие на глазах слезы. — Ну и корки он отмачивал! Кино и немцы!

— Карлуша — он такой.

— Не скучно тебе с ним было.

— Ни секундочки.

— Хорошо посидели, да? Вспомнили опять же…

Вспомнили.

Елизавета забыла, забылась, а теперь снова вспомнила: Карлуша умер, и она осталась совсем одна. Она утыкается головой в колени Праматери и горько-горько плачет.

— Вот что, Элизабэтиха… Одной тебе оставаться не стоит. Собирайся, сегодня переночуешь у меня…

…Никогда раньше Елизавета не была в гостях у Праматери.

А она, оказывается, жила не так уж далеко, минутах в пятнадцати ходьбы, на Чкаловском проспекте. Не в том месте, конечно, где Чкаловский картинно-туристически упирается в речку Карповку и монастырь в византийском стиле (именно туда толстая жаба собиралась направить свои стопы в случае грандиозного жизненного облома). Место жительства Праматери попроще, посермяжнее — далеко от воды и близко к трамвайным путям.

— Ну вот, пришли, — сказала Праматерь, заворачивая прямо с проспекта в небольшую арку.

Именно арку, потому что назвать ее как-то по-другому (например, подворотней) не поворачивался язык. Подходил также вариант «врата», но ворот как раз и не было. А была совершенно невиданная светлая брусчатка, какой обычно выложены мостовые в недосягаемых и почти не существующих приморских городах. И такие же светлые стены. Если бы Елизавета увидела на этих стенах фрески на библейские сюжеты — она бы нисколько не удивилась. Удивительным было другое: как этому великолепию удается существовать в окружении городской, погодной и человеческой слякоти, ни капли не портясь. В конце арочного проема виднелся обыкновенный питерский «второй двор», позади остался обыкновенный питерский проспект, а здесь, под аркой, царило ощущение совсем иной реальности.

— Красиво тут у вас, — прошептала Елизавета.

— Обыкновенно.

Почти сразу Елизавета увидела дверь, в отличие от брусчатки и стен, самую заурядную — железо, обитое вагонкой. К двери был приколочен допотопный почтовый ящик с надписью «Для писем и газет».

— И пишут? — поинтересовалась Елизавета, глядя на ящик.

— А некому писать. Все мои со мной.

«Все мои со мной» — значит, Праматерь живет не одна. Значит, у нее есть семья — и наверняка не такая худосочная, как семья Е. К. и К. Э. Гейнзе. С Праматерью всегда так, она (в представлении Елизаветы) — существо крайностей. Если она одна — то совсем одна, и никого рядом, как звезда во Вселенной или президент очень большой страны. А если не одна — то ее должны окружать чада и домочадцы, сопоставимые по количеству с числом пассажиров в вагоне метро в час пик. До сих пор Елизавета склонялась к версии тотального одиночества Праматери Всего Сущего. У нее нет обручального кольца. У нее нет наручных часов. В ее кошельке, под куском плексигласа, хранится не фотография розовощекого малютки, не фотография мужчины с усамибез усов, а дисконтная карта магазина эконом-класса «Дикси». Ей никто не звонит с требованием немедленно вычислить объем воды, по халатности перелитой из бассейна А в бассейн Б; и она сама никому не советует посмотреть, блин-компот, ответ в конце учебника. Есть и другие, менее значимые приметы одиночного плавания. Исходя из этих примет, Праматерь уже давно в автономке.

А теперь получается, что нет.

— Я никого не стесню?

— Никого, не переживай.

Звонка на двери почему-то не было, но Праматерь и не собиралась звонить. Она отперла дверь своим ключом и широко распахнула ее перед Елизаветой:

— Заходи.

Квартира начиналась прямо за дверью, без всяких лестниц; арочную брусчатку и деревянный пол прихожей разделял лишь железный порожек. Довольно вместительный в перспективе коридор казался узким из-за вешалки. На ней висело не меньше полутора десятков пальто, плащей и курток. А обуви было и того больше — пар двадцать, а то и двадцать пять. Давно вышедшие из моды ботинки, полуботинки с галошами, сапоги «прощай, молодость», летние закрытые сандалии с дырчатым верхом; дырки собираются в хорошо продуманные соцветия ромашек. Или астр.