Нас выручали траншеи, многочисленные окопы, отсечные ходы. На изрытом холме немецким танкам приходилось сталкиваться с нами в упор. Тяжелых Т-4 было немного, кроме них и Т-3 фрицы использовали в атаке устаревшие для сорок второго года чешские танки.
Я видел, как одного из них расстреляли в борт из противотанкового ружья, а затем забросали гранатами. Эту атаку мы тоже отбили, но остались без артиллерии. Убитых закапывали в дальнем углу траншеи. Нас оставалось слишком мало, и долбить твердую землю для братской могилы не оставалось сил. Могилой стала траншея.
К вечеру приехал на «эмке» полковник из штаба дивизии со свитой, властно приказал позвать командира полка. Но командир и начальник штаба были убиты, комиссар — тяжело ранен. Командование остатками полка взял на себя один из комбатов, капитан лет тридцати.
Полковник приказал удерживать позицию до подхода главных сил. При этих словах некоторые командиры усмехнулись. Сказал бы про подкрепление, а то «главные силы»! Так неуместно звучало слово «полк». Нас осталось совсем мало, артиллерия была выбита в борьбе с танками, которых подбили и сожгли больше десятка. За это, наверное, следовало хотя бы похвалить нас. Но полковник посчитал ниже своего достоинства благодарить за стойкость какого-то капитана, вчерашнего командира роты, оставшихся в живых лейтенантов и нас, рядовых бойцов. Мы ведь имели лишь одно право — остаться без патронов в разрушенной траншее и завтра погибнуть. Но капитан ответил «есть» и заговорил про боеприпасы. Словно понимая, о чем идет речь, фрицы выпустили пару снарядов среднего калибра, которые взорвались в сотне метров.
Осколки этих снарядов на таком расстоянии почти не представляли опасности. Почти! Но штабные, в том числе полковник, мгновенно пригнулись, кто-то плюхнулся брюхом в пыль. Мы продолжали стоять и не стали бы пригибаться, будь это тяжелые гаубичные снаряды. Не потому, что такие храбрые, а просто дошли до точки.
— Подвезут боеприпасы, — буркнул полковник, которому не понравилось наше демонстративное поведение.
Сказано было, словно от нас отмахнулись.
— У нас сорок человек тяжело раненных, — продолжал докладывать капитан. — Еще двести человек мы отправили на машинах и подводах. Лошадей не осталось. Если нести на себе, мне придется выделить сто шестьдесят носильщиков и санитаров. Некому будет держать оборону.
— Пусть несут по двое. — Полковник запнулся, потому что рвануло еще несколько снарядов. — Лошадей я тоже пришлю.
— Вместе с боеприпасами, — насмешливо сказал кто-то из командиров.
— Не вижу ничего смешного! — взвился полковник. — Подводы выгрузят боеприпасы и заберут раненых.
Начальство уехало без всяких напутствий. Начинался обстрел. Капитан не стал ждать обещанных подвод и отрядил полторы сотни бойцов эвакуировать тяжело раненных. Им требовалась срочная помощь, и ждать они не могли. Умирали один за другим.
Боеприпасы привезли лишь рано утром. Полковник не поинтересовался, что именно нам нужно. Подводы нагрузили всем подряд, в том числе снарядами для трехдюймовых «полковушек», которых у нас не осталось ни одной. Правда, подвезли несколько ящиков снарядов для «сорокапяток», довольно много винтовочных патронов и патронов для ПТР, бутылок с горючей смесью. Ездовые нас торопили, когда мы выгружали ящики, и очень обрадовались, что не придется возиться с ранеными.
Полковник прислал от щедрот канистру спирта (знал, чем поднять настроение), мешка три сухарей и консервов. Мы простояли на своих позициях еще сутки. Пили спирт, грызли сухари и ждали атаки. Но фрицы, верные своей привычке — не биться лбом там, где получили крепкий отпор, наступали на других направлениях. Хотя знали от дезертиров (перебежало человек двадцать), что нас не так и много.
Ограничились тем, что время от времени посылали два-три легких бомбардировщика «Хенкель-126», похожих на наши У-2. Самолеты градом сыпали небольшие осколочные бомбы, а потом обстреливали траншеи из пулеметов. За день мы потеряли не меньше ста человек убитыми и ранеными.
Капитан понял, что нас просто решили раздавить без лишних потерь, и на следующую ночь повел остатки полка (думаю, человек 200–300) в сторону Дона. За ночь исчезло еще человек пятнадцать. Сбежали, спасая свои жизни.
На берегу Дона нас остановил патруль во главе с майором. Коротко расспросил, не читая нотаций, дал провожатого и присоединил к какому-то пехотному полку. Здесь мы пробыли еще дня три, закапываясь в прибрежные кручи. Отбили две немецких атаки. Я стрелял из бронебойного ружья, пока не кончились патроны. Потом взял винтовку убитого бойца. Танкам некуда было прорываться — впереди обрыв и река. Нас расстреливали из орудий и минометов, окружив с трех сторон.
Снарядов и мин у фрицев хватало, они открывали огонь по любой вспышке, не подходя ближе пятисот метров. Трупы убитых при первых неудачных атаках, сгоревший танк и бронетранспортер удерживали их от повторных наскоков. Немцы не желали нести потери. Если накануне нас пытались добить с воздуха, то теперь обрушили сотни снарядов и мин.
Феде Машкову пробило ладонь крупным осколком. Мы находились в окружении, не было даже санинструктора. Переправить раненых днем через реку было невозможно. Перевязывали раненых сами. А ночью, расстреляв почти все патроны, переплыли Дон. Помогли саперы, нашли старую рыбачью плоскодонку, вязали пучки сухих веток и камыша. А на левом берегу я получил тяжелое ранение и был доставлен в госпиталь в Сталинград.
Меня окрестило крепко. Осколки пробили левую ногу, два ребра, распороли плечо и задели легкое. Сделали две операции, и больше месяца я лежал, скованный гипсом. Послал письмо своим в Бекетовку, но Сталинград бомбили, и оно не дошло. Вскоре нас эвакуировали в Ленинск, небольшой городок на Ахтубе. Там мы узнали о страшной бомбежке 23 августа и о том, что в сентябре бои идут на улицах города. Я представлял, что творится в деревянной Бекетовке. Поселок наверняка сгорел. Дай бог, чтобы успели эвакуироваться родные. Я не знал, что Паулюс, уверенный в победе, дал приказ не обстреливать Бекетовку. В поселке планировалось после взятия Сталинграда разместить на зимние квартиры штабы и войска.
Первые недели меня сильно мучил кашель, было трудно дышать. Я сплевывал розовую слюну и с тоской рассуждал, что, пожалуй, не выживу. Еда совершенно не лезла, и я стал худой, как скелет. Молоденькая медсестра, протирая тело губкой, ахнула:
— Дядечка, от тебя одни кости остались, да и те перебитые. Помрешь, если есть не будешь.
У меня почему-то быстро росла щетина, и девчонка не поняла, что мне всего восемнадцать лет. Наверное, я казался ей щетинистым доходягой-мужиком. Наплыв раненых был огромный. Мы лежали вплотную друг к другу, у врачей не хватало на всех времени. Меня спасла одна из медсестер, Варя (так звали мою младшую сестру).
С ее помощью я был переведен в частный дом, где лежали еще семь-восемь таких же доходяг, как я. По крайней мере, там было не жарко, и я стал лучше спать. Хозяева не слишком радовались постояльцам, от которых дурно пахло, а некоторые мочились под себя. Жили хозяева неплохо, но нам от их щедрот доставались лишь мелкие яблоки-падалица да треснувшие помидоры.
Ребята эти «подарки» не ели, кто-то просил кислого кваса, кто-то молока. Потом сразу умерли двое моих соседей. Я краем уха слышал, как старшина из госпиталя, Варя и хозяйка договаривались о похоронах. Хозяйка жаловалась, что муж с утра до вечера на поле, гробы сколотить некому, а на кладбище отвезти — нет лошади. Сквозь помутненное сознание вспомнилось, что я плотник:
— Я сколочу гробы… я умею.
И закашлялся. Старшина погладил меня по голове, а Варя сказала:
— Гляди, заговорил.
Старшина, не вступая в дальнейшие споры, сказал, что повозку пришлет, а гробы должны быть готовы к утру. Он был в блестящих сапогах, с наганом в кобуре, и слова его звучали как команда. Уходя, пригрозил хозяйке:
— Ряху отрастила на каймаке да сале. А двое бойцов умерли… Гляди у меня, стерва!
В доме крутилось несколько детей, жила эвакуированная сестра хозяйки, и ей приходилось заботиться обо всех. Но то, что она всячески отталкивала от себя заботу о раненых, было верно. Варя, воспользовавшись случаем, что хозяйка напугана, добавила:
— Вон мальчишка лежит, Вася Шевченко. Ему бы для легких молочка теплого с медом. Доходит парень… а он с немцами отважно сражался, танки ихние подбивал.
Не скажу, что хозяйка стала после этого щедрой. Но по вечерам я получал кружку молока, слегка подслащенного медом. Понемногу стал приходить в себя. Пошли и каша, суп и остальная еда, которую нам приносили. В один из осенних дней бабьего лета я вышел на улицу. Небо было ярко-голубое, а воздух прозрачный.
— Живой…
Стал ходить на процедуры в госпиталь. Кашель прошел, правда, осталась хромота. Как-то Варя принесла бритву, хозяйка нагрела воды, и медсестра меня побрила. Прикосновение ее пальцев словно продергивало меня электрическим током, а тепло женского тела заставляло дрожать руки. Варя посмеивалась надо мной:
— Оживаешь, Васек?
— Оживаю… надоело лежать.
— Тебе гулять сейчас полезно. Лесной воздух тоже лечит.
— Особенно с тобой за компанию, — неуклюже заигрывал я.
Варя, женщина постарше меня, полгода находившаяся в окружении мужчин, смотрела на вещи просто. Мы сходили с ней погулять. Потом еще и еще. Хотя часто не получалось — у медсестер было много дежурств. Я что-то говорил про любовь, чувства, а Варя смеялась, закрывая мне ладошкой рот. В лесу много было таких парочек, и она не хотела, чтобы нас слышали.
С помощью Вари я был оставлен на месяц при столярной мастерской. Но в начале ноября комиссия признала меня годным к строевой службе, и Варя проводила меня до сборного пункта.
Через Волгу переправлялись на бронекатере. Низко сидящее суденышко, с двумя башенными орудиями и спаренным крупнокалиберным пулеметом, шло сквозь комки ледяной каши. Волга парила, вода еще не замерзла, а мороз стоял градусов семь-восемь.