Хейккиля и Хейно заметили, что он занят чем-то своим, и не приставали к нему. У них было о чем поговорить и без него. Они вместе несли дежурство у орудия и тогда,
лежа в окопе под накатом из бревен, беседовали о своем. Хейно часто заговаривал о лесной гвардии. Однажды Хейккиля прямо спросил его:
— Не думаешь ли ты и сам туда махнуть, что это так тебя интересует?
Хейно ответил после долгой паузы:
— Я давно, понимаешь, собирался, но все время что-нибудь мешало. Потом я подумал, что теперь-то, не сегодня завтра, каши должны подписать мир. Ведь уже всыпали нам, казалось, достаточно, чего еще ждать? Так они, твердолобые головы, заключили-таки военный союз с проклятым Гитлером! И тогда я решил уходить непременно. Только мысль об отце меня еще удерживала: что с ним будет?.. Но теперь…
Он замолчал на мгновение и дрогнувшим голосом продолжал:
— Боюсь я, что со стариком что-то случилось. Иначе он бы мне черкнул хоть строчку…
— Ну, а если тебя поймают? — серьезно спросил Хейккиля. — Ведь могут расстрелять.
— Могут, конечно. Но тогда я по крайней мере буду знать, за что меня убивают. Но я уверен, что если только доберусь до родных мест, так черта с два они меня поймают. Там, слышь, много моих знакомых в лесной гвардии.
Земля вздрагивала. Противник вел беспокоящий огонь из минометов. Хейккиля выглянул из окопа, а затем снова юркнул в него и улегся на прежнее место. Примостившись поудобнее, он сказал:
— Когда меня выписали из госпиталя, я тоже хотел было не возвращаться на фронт. Но потом совестно стало. Думаю, что же, значит, ребята там погибают, а я буду шкуру спасать? И я поехал снова на передовую, хотя на гражданке говорили, что тут от всей армии-то нашей рожки да ножки остались.
— Что ж, они не слишком преувеличивали. Нашего брата здесь полегло много. Я удивляюсь, как еще кто-то уцелел из нас, стариков.
Они опять помолчали. Хейккиля достал табак, угостил товарища и сам закурил. Сделав несколько затяжек, он заговорил снова:
Я, понимаешь ли, дома сказал как бы в шутку, что, может быть, не стоит мне возвращаться на фронт. Такмама чуть с ума не сошла. Ударилась в слезы. Что «же, мол, с ними будет, если, не дай бог, меня схватят и расстреляют. Тогда, мол, им с отцом только в богадельню. Если еще туда возьмут родителей дезертира! Долго ли, дескать, она одна сможет вести хозяйство? Отец-то совсем слепой, почитай, ничего не видит.
— А отец что говорит?
— Он только сказал, что одна ласточка весны не сделает. Покамест, говорит, половина армии не разбежится, наши господа ничего не заметят. А потом отец принялся честить финского рабочего — и уж он ругал его на чем свет стоит! Дескать, наш рабочий-то до чего докатился! Привяжут, мол, кусочек колбасы на веревочку да и водят перед его носом — так он распустит слюни и готов бежать за ним хоть к черту на рога.
Хейккиля засмеялся и продолжал:
— Я пытался ему возразить, что не все же такие, но он как стукнет кулаком по столу! Дескать, помалкивай, сынок, я знаю, что говорю. Потом он стал вспоминать восемнадцатый год, красное восстание — на том наш разговор и кончился. И вот я здесь.
Хейно усмехнулся и собирался что-то сказать, как вдруг у входа в их убежище показалась взлохмаченная голова Саломэки.
— Эй, бродяги! Можно к вам? Пустите скорей под вашу крышу… Ай, святая Сюльви, кого я вижу! Хейккиля тут!
Саломэки сполз к ним в окоп и втащил за собой рюкзак.
— Я уже видел Ниеминена, он там катает письмо своей любезной. Послал меня к вам. Но я и не думал, что Войтто здесь. Подвиньтесь. Мне надо снять штаны. У меня две бутылки вина с собой, черти!
Они смотрели на него, разинув рты. А он спокойно спустил штаны, отвязал веревочку и достал из штанины резиновую грелку.
— Вот она! Я долго мерекал, братцы, как же мне ее довезти? И наконец меня осенило. Эту тару; я стибрил в госпитале.
Хейно взял грелку, поболтал, потом отвинтил пробку и нюхнул.
Водка! — с восторгом засвидетельствовал он. — Я сбегаю за посудой и позову Яску! Когда он скрылся, Саломэки шепотом сказал:
— Что делать, Войтто, его отец в лесной гвардии!
— А ты-то откуда знаешь? — недоверчиво спросил Хейккиля.
— Узнал. Я заезжал в его деревню, у меня там одна девчонка. Ну, и люди рассказали, что отец Пены командует целым лесным отрядом. Лахтари устроили на них облаву, но получили отпор. Местный начальник шюцкора в схватке с ними отдал богу душу!
Хейккиля был поражен.
— Лучше, чтоб Пена ничего этого пока не знал, — сказал он, подумав — А то он махнет туда же. Он и так уж почти решился. А ведь если поймают, — расстреляют без разговоров… ….
Пришли Хейно и Ниеминен и втиснулись к ним в окоп. Тесно, но кое-как уместились. Саломэки налил водку в кружки, и Хейно, смеясь, сказал:
— Гляди, рука-то, оказывается, действует! Хоть ты и уверял, что она не поправится до. конца войны.
— Не говори, брат! Меня взяли на пушку, обманули самым бесчестным образом! Давайте выпьем сперва, а потом я расскажу.
Они чокнулись, выпили залпом, и, Саломэки начал рассказ:
— Я пробыл в госпитале всего несколько дней, и меня прогнали в отпуск, потому что мест в госпитале не хватает. Вернулся я из отпуска. Доктор-майор вызывает меня к себе в кабинет, разглядывает мои бумаги и опрашивает: «Ну, как рука? Действует?» Я говорю: «Не действует, господин майор!» Он улыбается и говорит: «Ну, что ж, придется тебя демобилизовать. Нынче же отправишься на гражданку. Распишись вот здесь». И я, балда стоеросовая, обрадовался да и черканул. роспись этой самой «парализованной-то» рукой! Ну, правой, конечно. И только тогда я почувствовал обман, когда майор, сука, расхохотался. «Рука твоя, говорит, действует отлично, так что отправляйся-ка ты, братец, в часть». Друзья рассмеялись, но Саломэки был все еще зол.
— Хорошенький смех, бродяги, если майор обдуривает солдата!
— А разве ты, солдат, не хотел обдурить майора? — прыснул Хейккиля……. Ну, это же другое дело. Простой солдат может делать что бог на душу положит, но если ученый, образованный майор пускается во все тяжкие, значит, армия ни к черту. Только потом я подумал: какой же я простофиля, не прочитал даже, что там было в этой бумаге. Мог бы вот так запросто подмахнуть собственный смертный приговор.
— Как знать, может, ты его и подмахнул, — сказал Хейно задумчиво, — коль скоро ты попал сюда из-за этой подписи.
Они налили по второй, додавив последние капли вожделенного напитка. Выпили до донышка. И захмелели. Каждый старался, чтоб его голос был слышен. Вспомнили казенное угощение в день рождения Маннергейма, и Хейно сказал печально:
— Тогда, ребята, Сундстрём еще был жив. И принес нам вина. А мы-то даже не подумали выпить за него хоть глоточек..;
— Не вспомнили, — проговорил Ниеминен со вздохом и поднял глаза на Саломэки. — А ты отнес его письмо родным?
— Был я там, звонил, стучал в двери, но дома никого не оказалось. Отдал письмо соседям, они сказали, что старик Сундстрём уехал с женой в Швецию.
— И деньги отдал? — допрашивал Ниеминен. — У него в бумажнике было много денег, мы видели.
— Ну, разумеется! Ты что, Яска, воришкой меня считаешь?
Ниеминен заметил, однако, что Саломэки не смотрит ему в глаза, и мрачно произнес:
— Ты врешь! Ты их прикарманил!
— Понюхай собачий xвост!
— Мне-то нюхать нечего, — процедил Ниеминен сквозь зубы и затрясся весь, как в тот раз, когда он чуть не застрелил штабного капитана. — Я чужого не брал, а вот ты сейчас узнаешь, чем пахнет…
Но тут вмешался Хейно:
— Опять этот Яска воображает, будто он на ринге! Черт возьми, все ему драки не хватает! Слушай, если ты) пустишь кулаки в ход, я тоже ввяжусь! Довольно, в самом деле!.. Войтто, Виено, пошли все, ну его! Пускай себе тут один машет кулаками, сколько хочет!
Хейккиля не сводил с Ниеминена глаз. Он казался совершенно спокойным, только на раненой щеке дергался нерв.
— Никуда мы не пойдем, и Яска не пойдет, — сказал он. — Мы друзьями были и останемся. Но тебе, Яска, я прямо скажу: напрасно ты психуешь. Что за грех, если бы даже Виено и взял те деньги? Сундстрём умер, ему они не понадобятся. А у его папаши и так денег куры не клюют. А Виено они были нужны. И я уверен, что Сундстрём сам бы отдал эти деньги нам, если бы успел перед смертью распорядиться.
— Золотые твои слова! — сказал Хейно. — Не у бедного ведь он деньги-то отнял! И если я загнусь, вы распорядитесь моими деньгами по-братски.
Ниеминен окинул долгим взглядом каждого из них и понурил голову. Дрожь в теле прошла, й сердце унялось.
Да, наверно, вы правы, — промолвил он тихо. — Раз уж все на этом свете идет кувырком. Деньги не памятный предмет. Только бы получили бумажник с часа, ми да письмо.
— Это я все передал! — поспешил сказать Саломэки, признав невольно свою вину.
Все-таки разговор больше не клеился. Ниеминен пошел дописывать письмо жене. Саломэки, Хейно и Хейккиля посидели еще немного в окопе, пока не кончилось дежурство, затем вернулись в землянку. Вечером Хейккиля и Саломэки отозвали Ниеминена в сторону и рассказали ему об отце Хейно. «Как быть? Если Пена узнает, он может и сам удрать».
— Да он может, — сказал Ниеминен, подумав. — Я считаю, лучше ему не говорить пока. Скажем после.
— Скажем, когда война кончится, — усмехнулся Хейккиля.
— Ну это, знаешь, мечта. Война-то когда-нибудь кончится, конечно. Да кто из нас будет жив, чтобы рассказывать?..
Далеко на фланге была слышна канонада. На их высотке лишь изредка рвались снаряды. Вообще на этом плацдарме было тихо. А они только того и желали, чтобы это затишье длилось как можно дольше, хоть до самого конца войны! Похоже было, что их надежды исполняются. Затишье продолжалось. Противник довольствовался тем, что лишь изредка проводил разведку боем да вел обычный беспокоящий обстрел. На «пушке Кауппинена» все были целы. В начале августа Финляндия получила нового президента. Рюти отстранили от дел, а на его место вступил Маннергейм. От этой перемены все ждали чего-то особенного. Но напрасно. Война продолжалась. Советская Армия, наступая то на одном, то на другом участке огромного фронта, уже и в Восточной Карелии вышла кое-где на границу сорокового года, а местами и пересекла ее.