Стамбульский оракул — страница 16 из 41

— Вчера вечером она дважды разбила меня, — сказал бей. — И поражение было сокрушительным. Хотелось бы приписать ее победу удаче, но, знаете, у нас говорят, что человек ищет удачу, но удача находит человека.

— Понимаю, — сказал преподобный, несколько возвысив голос, как он всегда делал, цитируя кого-нибудь. — Удача важна в любом деле. Закидывай крючок, и рыба клюнет там, где меньше всего этого ожидаешь.

— Не думаю, что тут дело в удаче, — встрял в разговор Якоб. — Помните, я говорил вам на пароходе, она читает все, что попадает ей в руки?

— Все? — переспросил преподобный Мюлер. Он перехватил Элеонорин взгляд и скривил губы в усмешке. — И какая же ваша любимая книга, госпожа Коэн?

— Ну же, Элли, — сказал отец и положил руку ей на плечо, — скажи ему, какая твоя самая любимая книга.

Она смотрела на них, чуть жмурясь от яркого солнца. По правде говоря, она всего-то и прочла что пару десятков книг.

— Ну, — протянула она, — моя любимая — «Песочные часы».

— Сколько, говорите, вам лет? — спросил преподобный, наклоняясь к ней.

— Восемь.

— Восемь, — повторил он. — И уже читаете романы. Да, недурно. Весьма недурно.

Преподобный Мюлер как раз собирался развить свою мысль, когда к нему подошла энергичная молодая женщина, тронула за плечо и зашептала на ухо. На ней было удивительное оранжевое платье: спереди оно было отделано белым кружевом, а сзади собрано в огромный турнюр. Элеонора решила, что женщина похожа на какую-то редкую улитку.

— Прошу прощения, — извинился преподобный. — Мадам Корвель напомнила мне об одном обязательстве. Я отлучусь на одну секунду.

— Разумеется, — ответил бей. — Я как раз собирался проводить Коэнов на корму. Оттуда открывается великолепный вид. Присоединяйтесь к нам, когда освободитесь.

— С удовольствием, — ответил преподобный Мюлер, потом повернулся к Якобу и продолжил: — Дорогой друг, нам надо обсудить с вами один вопрос. Не думайте, что я забыл тот тебризский ковер, который, по вашим словам, так подойдет к моему кабинету.

— Да, — ответил Якоб. — Хереке. Но об этом успеется.

— Успеется, — отозвался преподобный, и мадам Корвель увлекла его за собой.

С кормы открывался воистину великолепный вид. Солнце чуть оттеняло яркую голубизну утреннего неба, на котором не было ни облачка. Дворец Топкапы превратился в точку на горизонте, и только купола самых высоких минаретов виднелись за холмами. С кормы берега Босфора казались длинной полосой густого хвойного леса, которую через каждые пару километров прерывал орнамент из деревень, причалов и пивших чай мужчин в поношенных фесках. Воздух был солоноватый, пропитанный дымом и ароматом сосен. Элеонора глубоко вздохнула, принюхалась и решила сохранить запах в памяти. Он будет напоминать ей о Стамбуле.

Но память так же непостоянна, как и судьба.

Они простояли на корме совсем недолго, как вдруг поднялся ветер. При первом ударе волны Элеонора схватила отца за руку, а он уцепился за поручень. Якоб хотел что-то спросить у Элеоноры, но тут его лицо исказила гримаса, как если бы он увидел призрака, щеки ввалились, он позеленел, пробормотал, что это, должно быть, морская болезнь, схватился руками за живот, бросился на нос и чуть не упал, споткнувшись о запасное весло.

— Прости меня.

Шаги Якоба затихли вдалеке, ветер донес звуки веселья с носовой части палубы. Элеонора сморгнула, бей открыл рот, словно собирался что-то сказать. В этот момент раздался взрыв, судно накренилось и стремительно пошло ко дну под крики ужаса, долетавшие с нижней палубы.

Глава 10

Утро будто бы затерялось в гусином пухе и тенях. Осторожные шаги и шепот, бакланы как заведенные носятся над водой, их клекот смешивается с громкими криками лепешечника. Некоторое время спустя одинокие крики растворились в городском шуме, стуке колес по мостовой, крике торговцев рыбой, призывах муэдзинов, заунывном вое бродячих собак — привычных контрапунктах стамбульского многоголосья, смысл которого в одном: жизнь продолжается. Что бы ни случилось.

Когда звуки нового утра проникли в комнату, Элеонора лежала под грудой одеял, свернувшись, как сухой чайный лист, и прерывисто дышала в своем беспокойном сне. Стук в дверь вырвал ее из мира дремоты, хотя все, на что она была пока способна, — понять, что ей не хочется возвращаться к реальности. Послышалось шарканье комнатных туфель, звякнула ложка, госпожа Дамакан положила худую шершавую ладонь на Элеонорин затылок. Тепло этой чужой руки заставило ее вздрогнуть.

— Завтрак на столике у кровати, — тихонько окликнула ее госпожа Дамакан и, шаркая, вышла из комнаты.

Элеонора подождала, пока не закроется дверь, и только потом перевернулась на спину. С накрытого крышкой подноса доносился запах сваренных вкрутую яиц и лепешек, но она совсем не хотела есть. Девочка с головой накрылась одеялом, зажмурила глаза и свернулась клубком. В висках стучало, подкатывала тошнота. Она окончательно проснулась, но воспоминания о предыдущей ночи были пока довольно смутными, как будто караван то появлялся на горизонте, то скрывался из виду за огромным песчаным барханом. Сначала холодная вода, потом укус медузы за лодыжку, бей протягивает к ней руки, а потом она понимает, что отца больше нет.

Элеонора поперхнулась, желудок скрутило. Тогда она выдохнула из легких весь воздух, а потом набрала его снова. Жизнь раскололась пополам. То, что бывает только с незнакомыми людьми, соседями, героями романов или горемыками из газетной хроники, случилось с ней. Она прижала подушку к животу и невидящим взглядом уставилась на белый кружевной полог над кроватью. Отец мертв, он лежит на дне Босфора или на берегу, с другими погибшими, а может, его только что опустили в могилу, или… или… Одно было несомненно: он мертв. Она вновь и вновь возвращалась к этой мысли, пыталась посмотреть с разных точек зрения, но это было все равно что смотреть на солнце: глаза устают и ничего уже не разглядишь.

Все утро в голове Элеоноры роились невысказанные, страшные, как черные вороны, вопросы. Что делал тот удод на подоконнике? Как это связано с ее желанием остаться в Стамбуле? А что, если смерть отца и всех остальных — не несчастный случай? А вдруг это все из-за нее, из-за глупого ребяческого желания остаться? Элеонора вздрогнула и накрыла голову подушкой. Она хотела заснуть и не просыпаться, пока жизнь не вернется в обычную колею. Или хотя бы избавиться от всех этих вопросов. Но человек предполагает, а Бог располагает. Приговор судьбы свершился, и черный вихрь, зародившийся в яви, теперь трепал ее и во сне.

Позже, а может быть, это был уже следующий день, бей постучал в Элеонорину дверь и позвал ее по имени. Она не ответила, хотя бодрствовала. Ей не очень-то хотелось разговаривать. Ей вообще ничего не хотелось, разве что оставаться в постели, да и то за неимением лучшего. Бей дважды постучал и позвал ее, прежде чем войти. На нем был все тот же синий свежеотглаженный костюм и галстук, но лицо осунулось, и глаза запали. Сначала он не заметил Элеонору, которая зарылась в одеяла и подушки, как испуганная лисица в нору, но потом их глаза встретились. Оба замерли, глядя друг на друга, потом бей прикрыл за собой дверь и опустился на красный бархатный стул у кровати:

— Я пробовал связаться с твоей тетей Руксандрой.

Элеонора оторвала голову от подушки, чтобы лучше слышать, что он ей говорит.

— Не знаю, помнишь ли ты, — заговорил он, сжимая руки у самого рта, — о том, что случилось вчера.

Она кивком подтвердила, что все помнит и знает, и почувствовала, что ее губы дрожат.

— Власти еще ищут уцелевших, — продолжал он, кладя руку на спинку кровати, — хотя надежды почти никакой.

В комнате повисла тишина, бей встал и подошел к окну, тому самому, у которого Элеонора произнесла вслух роковые слова. Он посмотрел на суетившихся на берегу людей, потом извлек из жилетного кармана часы и несколько раз в задумчивости открыл и закрыл крышку.

— Я попытался связаться с твоей тетей, — повторил он, разглаживая кончики усов. — К сожалению, ответа еще нет.

Бей пересек комнату и опять сел на стул рядом с кроватью.

— Я не сомневаюсь, что она ответит мне в ближайшие дни, — продолжал он, — а покамест ты желанная гостья в этом доме.

Элеонора кивнула. Она подумала, что надо бы что-то сказать, что так полагается делать, но сама мысль, что нужно что-то произносить, была ей нестерпима.

— У тебя есть кто-нибудь еще, кому можно было бы написать?

Элеонора застыла и почувствовала, как слезы наполняют глаза. У нее больше никого не было. Она сирота, одна на всем белом свете, не считая Руксандры. Рыдания наконец прорвались наружу, и Элеонора уткнулась лицом в подушку. Когда она подняла голову, бея в комнате уже не было.

Элеонора провела в постели почти целую неделю, то забываясь целительным сном, то просыпаясь в холодном поту от страшных ночных видений. Дважды в день госпожа Дамакан приносила поднос с едой, которая оставалась почти нетронутой, Элеонора съедала разве что ломтик сыра или кусочек вареного яйца. Она расставалась с успокоительным теплом одеял и подушек только для того, чтобы облегчиться и умыть лицо. Почти все остальное время она спала, потому что сон уносил печаль. И молчала. После того, что случилось с Якобом, она еще не произнесла ни слова. Молчание становилось привычным, спасительным плащом-невидимкой. Мир за пределами спальни превратился в размытое пятно. Она не знала, здесь ли птицы или нет, и ей было все равно. Краем глаза она улавливала вспышки пурпура за окном, хотя кто знает, может, это ей только снилось?

Однажды утром, через неделю после гибели Якоба, госпожа Дамакан вошла в комнату Элеоноры с полотенцем вместо подноса. Так как за эти дни Элеонора убедилась в том, что идти по пути наименьшего сопротивления легче всего, она соглашалась со всем, что ей предлагали, поэтому она позволила служанке увлечь себя в купальню, раздеть и отмыть вялое, почти безжизненное тело. После купания госпожа Дамакан оставила Элеонору одну перед зеркалом. На ней было то же синее бархатное платье, в котором она провела свой первый вечер в Стамбуле. Она чувствовала себя слабой, как после болезни, чистой и совершенно опустошенной, без сил и надежд. Она подошла к окну, открыла его впервые за неделю, вдохнула первые запахи весны и вспомнила то место из второго тома «Песочных часов», где описывалось состояние госпожи Холверт после гибели ее любимых родителей: «Первые бутоны раскрывались без сожалений о прошлом, каждый лепесток острыми кинжалами пронзал все ее существо, вспарывал вены, как жнец, острым серпом срезающий колосья. А она думала, что раны уже затянулись. Но такое уж время весна. Как бы ни хотели мы остановить ее бег, помешать движению, жизнь побеждает. И это ее торжество оскорбляет и память о смерти, и память, и самую смерть».