Станислав Лем — страница 47 из 80

{151}

«Пребывание на родине, — писал Лем далее, — и внутренне не испоганенное бытие сегодня для нас вещи несовместимые. Только здесь я ощущаю, в какой степени я там, дома, являюсь вещью, и мысль о том, что мой сын унаследует от меня ошейник, поражает. Томек — это обычный гениальный ребёнок, и я покупаю ему машинки, космонавтов и прочие подштанники, которых нет у нас. Бася твёрдо намерена продолжать работать рентгенологом, хотя мудрецы подсчитали, что один полученный рентген равен одному утраченному дню…

Если говорить вообще, то жить в Стране (то есть в Польше. — Г. П., В. Б.) становится для меня всё труднее, и временами это похоже на поедание всё возрастающего количества гадких вещей, вкус которых при этом ещё следует хвалить.

Любой поиск хотя бы одного не до конца засранного места в системе похож на отчаянные попытки атеиста пробиться к Господу Богу. Нет ни места такого, ни надежды. Поэтому моё личное движение в пространстве мысли является, в сущности, бегством. Я написал книгу о теории литературы + литературные произведения + одну монографию о НФ и несколько вещей по-немецки о фантастике, — чтобы хотя бы на время, хотя бы лингвистически обособиться!»{152}

30 ноября Лем пишет Мрожеку ещё более откровенное письмо.

«Я живу здесь словно сведённый судорогой, как бы с задержкой дыхания под водой. Но как долго это может продолжаться? Участвовать во всём этом вранье — исключительно трудно. Я будто упакован в слои ваты. Смотрю польские показы мод, модели одежды, которые якобы можно приобрести в Польше, слышу болтовню польских VIP-ов, советского персонала посольства, одетых, понятно, в европейских магазинах, а ведь ещё 21 октября я был в Москве и видел несчастную, полуосознанную из-за одурманивания нищету. И знаю, что она вовсе не обязательна, то есть её могло бы вовсе не быть, но никого бы это не затронуло, кроме раздутых Махейков[71] и пары забальзамированных бонз. Информационная дыра между Востоком и Западом растёт с чудовищной быстротой и неизбежностью. А разве первой обязанностью эмигранта не является представление каких-то правдивых свидетельств? Эх, если бы только правда на самом деле кого-то интересовала на Западе…

Об эмиграции из страны мы столько говорили в Клинах!

Это некоторый род поражения безнадёжностью, а вовсе не привязанность к Вавелю, к Висле и вербам. Я познакомился здесь с Хербертом[72], ещё с ним увижусь, и с каким-то молодым чешским писателем, собственно, оба они — эмигранты, хоть и с заграничными паспортами. Кстати, Херберт уговаривает меня приехать сюда с Басей и сыном на год — в качестве стипендиата боннского МИДа. Но что это даст, кроме покупок заграничного барахла и хождения в кино? Херберт чувствует себя выкорчеванным, он один, как собака. А чех — весьма неглупый — толкует о “мировом гражданстве”. У обоих, конечно, есть немцы, которые осыпают их поцелуями. Привязанность к отчизне — чепуха. Впрочем, когда мы в этом году в сентябре поехали по грибы в Бещады и заехали в Пшемысль (какая там мёртвая окрестность), — вдруг львовская рана под влиянием похожего пейзажа начала кровавить. Это было перед вылетом в Москву — я раньше подумывал о поездке во Львов, но потом был уже не в состоянии сделать это. Отойти от этих лугов и лесов, забыться (если не учитывать снов и похмельной изжоги) в работе, имея верных переводчиков, — наверняка можно! Почему нет? Тормозом является только страх. (Херберт пьёт, из него вылазит львовское славянство белых графов, он не выносит таксистов — я не хотел бы стать таким!) Материально — из-за больших тиражей — мы чувствуем себя хорошо, ребёнок засыпан игрушками. Я думаю, что ребёнка, конечно, следовало заводить несколько раньше (мне уже 48 лет!). И вообще любовь к сыну изнутри сильно искусана угрызениями совести: что с ним будет? Ведь враньё у нас начинается в шесть-семь лет, то есть со школы…

Однако намного хуже Польша сейчас для тех, кому в самом деле хочется что-то сделать в интеллектуальной области. Отовсюду изгнаны философия, наука, литература. Русским чего-то ещё хочется — на самом деле; а у нас — покорность, цинизм, приспособленчество. Приехали тут сейчас разные Вайды. Он сам — приехал на двадцать четыре часа, добрался до отеля, навьюченный полными торбами; я тебе не доношу на него, но ведь стыдно! (Я, впрочем, тоже купил Томеку кучу игрушек — почему нет?) Но быть экспортным товаром, как Пендерецкий[73]… чтобы только сидеть тут с заграничным паспортом?..»{153}

3

После возвращения Лема в Краков переписка с Мрожеком надолго прервалась.

А вот переводчику Виргилиусу Чепайтису Лем 29 декабря того же года написал совершенно другой «отчёт» о своём пребывании в Западном Берлине. Конечно, написан этот «отчёт» с юмором (все знали, что письма перлюстрируются). Но, читая его, испытываешь сложные чувства.

«Вы получили мою открытку из Западного Берлина с мерзким изображением, то есть с прекрасным изображением этого мерзкого местечка? Я посылал потом Вам ещё одну открытку, уже из Кракова. В Берлине капиталистические кровопийцы были ко мне нечеловечески милы, как всегда, когда хотят присвоить себе исключительные права, залапать, чтобы потом высосать до дна. Заплатили мне большие деньги; на них я купил себе автомобиль (для Томаша, детский), перочинным ножичком разобрал его в отеле, купил в этом проклятом городе самый большой чемодан и упаковал детали, а в Кракове собрал заново — я ведь был автомехаником во время войны! Пустые места между деталями автомобиля я заполнил туалетной бумагой розового, голубого, жёлтого и золотистого цвета — ну не мерзость ли? Хищные рыбы капиталистического мира приглашали меня на обеды. Суп из ласточкиных гнёзд, пулярка, старое божоле. Всё это я должен был есть и пить, хотя знал, что в чистом виде это — материализованная прибавочная стоимость, результат сдирания седьмых шкур с масс. Чтобы пустить мне пыль в глаза, эти бандиты заполнили магазины и универмаги разным дешёвым добром, поэтому, желая отыграться за войну, за оккупацию, а особенно за то, что они сожгли Варшаву, я со своей стороны награбил у них всё, что только смог. Много добра не увёз, конечно, потому что уже не такой крепкий, как в то время, когда работал механиком. Но всё-таки нахапал этих марципанов, этих швейцарских шоколадок, кальсон (кальсоны эти делают почему-то цветными: предрассветное небо, заходящее солнце, полная луна, пробивающаяся через серебряные облака; и тому подобное), этих чудовищных носков, рубашек и прочих вещей; а также познакомился с бандой тамошних интеллектуалов, купил чудовищно тяжёлый, оправленный в фальшивый золотой переплёт альбом репродукций Сальвадора Дали — 47 долларов! — ух! эх! Произведения Л. Виттгенштейна и ещё кое-что эти мошенники сами мне добавили и даже влезли в купе поезда и насильно всучили бутыль французского бургундского. Негодяи! И вообще там ужасно. Там господствует жуткий секс. Там продают искусственные гениталии для женщин и мужчин, какие-то резинки, прутья, ручки для ласкания и щекотания, кремы megapen (он должен увеличить пенис), meganoklit (этот должен доставить приятность дамам, то есть жёнам поджигателей). Порнография страшная. Из научного интереса я приобрёл и то, и это, даже “Жюстину” маркиза де Сада, чтобы изучать их преступные вожделения, — ведь они издают всё это, чтобы заработать и одновременно отвлечь внимание народа от серьёзных вещей. Впрочем, чудовищные описания половых актов я подарил на память о пребывании в Западном Берлине своим двум родственникам. Они охотно взяли, чтобы узнать способы, которыми оперирует наш враг. Так что мне осталась только “Жюстина”, а в ней ничего такого уж нового нет, всё-таки она устарела. В целях обольщения разместили меня в номере люкс, в котором ванная выглядела точь-в-точь как в фильмах о миллионерах; давали специальный крем для умащения членов, чтобы они были более эластичными для разврата; несознательная в классовом отношении обслуга так и скакала вокруг меня, даже противно. А один особенно безобразный акул пытался приобрести права на все мои книжки, выходящие на территории Германии, и клал мне 1000 долларов на стол, и поил меня, и приглашал, но я, чтобы его растоптать, потребовал значительно больше, пусть теперь размышляет, стоит ли так разоряться…»{154}

4

В 1969 году Станислав Лем получил премию Комитета по делам радио и телевещания за сценарий телевизионного фильма «Слоёный пирог» и в том же году диплом признания от министра иностранных дел — за большой вклад в распространение польской культуры за границей.

«В будущем году исполнится двадцать лет с тех пор, как я начал работать в области фантастики, — писал Лем в статье, опубликованной в советской «Литературной газете». — За это время мои взгляды на потенциальные возможности жанра претерпели определённую эволюцию. В пятидесятые годы я писал, если можно так сказать, стихийно, а позже взялся за теорию. Две мои последние книги — “Философия случая” и “Фантастика и футурология” — как раз посвящены всяким теоретико-литературным проблемам. Тут я уже высказываюсь не только как писатель, основывающийся на своём личном опыте, но и как теоретик…»

И добавлял:

«При всём тематическом и жанровом разнообразии англо-американской фантастики там очень заметно то, что я назвал бы “параличом социального воображения”. Там пока совершенно невозможны произведения типа “Трудно быть богом” или “Обитаемый остров” А. и Б. Стругацких. Вообще, когда англо-американские фантасты пишут об отдалённом будущем, у них проявляются только две крайности — либо они представляют будущее совершенно “чёрным”, либо совершенно “розовым”…»