Что же касается “Абсолютной пустоты”, она в некотором смысле была подготовкой к “Мнимой величине”. Такой способ письма, когда поначалу как бы осуществляется “подготовка”, а потом разнузданное перо получает возможность творить настоящие “подвиги”, я уже применял (“Сказки роботов”, “Кибериада”). Но о сознательном применении композиционного закона “развивающейся спирали” мне трудно говорить по отношению к “Абсолютной пустоте”. Скорее было так, что лишь после написания книги я заметил такую возможность и уже с таким подходом составлял очередные камешки мозаики.
Вы спрашиваете, является ли “Мнимая величина” насмешкой над критиками.
Если бы даже можно было смотреть на книгу под таким углом, это не было моим намерением, поскольку я не вижу серьёзного смысла в полемике, замаскированной под беллетристику. Вообще должен признаться, что критические голоса никогда не влияли на то, что я писал, и не думаю, чтобы так было в случае с “Мнимой величиной”. Я всегда писал то, что меня интересовало именно в данный период жизни. Не задумывался я и об особых эстетических достоинствах этой книги. Уже упоминавшийся критик особым коварством посчитал способ, которым я своё “Вступление ко всем вступлениям” отнёс к проблеме творения (якобы тут само творение является “вступлением к небытию”). А мне кажется, что я, вопреки всем заявлениям, содержащимся в этом вступлении, всё-таки дал, в конце концов, слово Голему. И это подтверждает моё участие в том, что Голем говорит…»{174}
24
В 1973 году режиссёр Марек Пестрак снял телефильм «Расследование».
Это, конечно, был прежде всего фильм ужасов. Знаменитые сыщики Скотленд-Ярда искали преступников, оскверняющих выкраденные из моргов трупы. Актёры Тадеуш Боровский, Эдмунд Феттинг и Ежи Пшибыльский сделали всё возможное, чтобы фильм смотрелся, и, в общем, им это удалось.
Особенно понравился фильм Томашу, сыну писателя.
«А ещё в столовой мы испытывали разные устройства, придуманные отцом, — вспоминал позже Томаш. — Например, несложное устройство — батарейка и звонок — вырабатывало электрический ток, бивший любопытных довольно ощутимо. Из-за небольшого напряжения (4,5 вольта) устройство никак не угрожало жизни, но удар был чувствительным. Поскольку отец считал делом чести проводить проверку своих изобретений на самых близких людях, причём неожиданно для них, — ловушку мы с ним устанавливали, используя большую сахарницу, которая прекрасно проводила ток, потому что была серебряная. Конечно, мы не знали заранее, кто в нашу ловушку попадётся, но это только придавало предприятию дополнительные эмоции, во всяком случае, нам так казалось. Сомнительная честь оказаться в числе невольных экспериментаторов однажды выпала свояченице отца. Робкие объяснения отца, что это “Томек сам сделал”, не помогли. Мне было около шести лет, и мать уверенно предположила, что конструирование устройств, использующих явление индукции, значительно превышало мои тогдашние умственные возможности. Когда был собран со стола рассыпавшийся сахар, а тётя пришла в себя, мать закрылась с отцом в ванной комнате — что со временем стало их частой практикой — и провела с ним беседу, о содержании которой я мог лишь догадываться. Кстати, из рассказов матери знаю, что в самом начале супружества отец имел привычку на все её нравоучительные речи отвечать одним словом: “Шляпа”, а иногда менял его на слово “Пакля”, после чего, как малое дитя, заливался смехом…»{175}
25
Из письма Майклу Канделю (от 18 января 1974 года): «Хотел бы сразу и совершенно открыто сказать, почему мне не очень хорошими представляются Ваши эмиграционные планы: я убеждён, что Вам не будет хорошо в Земле Обетованной. Мои предостережения не являются результатом каких-то высоко абстрактных рассуждений, а опираются на факты, ибо в апреле 1973-го я встречался в Западном Берлине с людьми, которые эмигрировали, а потом стали скитальцами — так их допекло пребывание в Израиле. Видимо, мы пока не можем осознать до конца, какое это странное государство, одновременно современное и в то же время фатально регрессирующее, поскольку его разрушает не только религиозность, но и ханжество. Когда кто-то находится внутри permissive society[85], то может играться с концепциями самых разных вер, склоняться то к гуру, то к раввину и от обоих брать то, что в данный момент твоей душе угодно, но израильская ортодоксия не допускает самодеятельности. Там нет места люфту, столь необходимому для думающего человека. Израильская ортодоксия крепка до тупости, и сильнее всего достаётся там тому, кто хотел бы стать равным среди равных. Эмигранты, мечтающие лишь о том, чтобы покинуть страну, в которой им отказывают в равенстве, в которой они были гражданами второго сорта, наверное, смогут найти в Израиле место. Но те, кто вместо того, чтобы слепо присягать и слепо верить, жаждут интеллектуальной свободы, очень скоро сталкиваются с печальным разочарованием, когда образ жизни, кажущийся экзотическим ригоризмом, оказывается на самом деле некоторым родом муштры и подлежит беспощадному исполнению. Может быть, парадоксальное свойство человеческой натуры как раз в том и заключается, что всё, бывшее ранее привлекательным и соблазнительным, быстро становится неприятным, — когда оказывается принудительным. Большую часть собственного интеллектуального запаса Вы должны будете обречь в Израиле на неиспользование, потому что либеральные льготы там не действуют. И не столько из-за фронтовой ситуации, о которой Вы писали, сколько из-за дикой окаменелости, связанной одновременно и с религиозной, и политической, и интеллектуальной жизнью…
…Только что вернулся из краковского консульства США, куда меня пригласили на чашечку кофе, чтобы передать приглашение на конференцию по НФ в Нью-Йорке, с дополнительным “подарком” федерального правительства — в виде гарантированного покрытия расходов (кроме проезда) двухнедельного пребывания в Штатах. Я отказался, поскольку уже связан приглашениями нескольких старинных немецких (западных) университетов на то же самое время, в мае. Отказался, признаюсь, с облегчением, которое не хочу скрывать от Вас. Прежде всего потому, что, бросив взгляд на список лиц, которые будут играть на нью-йоркской конференции первую скрипку, буквально задрожал, — ведь меня с ними ничто не связывает, а наоборот, всё — абсолютно всё — разделяет. То, что они делают, я считаю просто пустяшным, а то, чем живу я, их ничуть не волнует…
…Слухи о награде, которую вручает король Швеции, действительно время от времени связываются и с моим именем, и, честно говоря, я думаю, что если не сама награда, то кандидатура моя в течение нескольких ближайших лет вполне может стать возможной. Ещё и потому, признаюсь со свойственным мне цинизмом, что “смешиваться” со средой НФ мне никак не хочется. Уж такое всё там у них чудовищно глупое. Нечитаемость книг, которые мне по-прежнему пачками присылают… нет, даже говорить мне об этом не хочется… Так что, может, это и не цинизм с моей стороны, а попросту аллергия…
…Но вот если акции мои так поднимутся, что приглашения, которые направляет мне Дядя Сэм, распространятся и на мою жену, тогда отказаться мне будет трудно, — конечно, поедем. В конце кондов, разве это не прекрасно — побыть вместе на другой стороне Лужи, которую все ещё называют Атлантикой?..»{176}
26
Впрочем, Станислав Лем так и не собрался в США. Из письма Рафаилу Нудельману (от 28 февраля 1974 года): «Получил от моих западных издателей второй том “Дневников” Бертрана Рассела, охватывающий годы 1914–1944. Очень, очень мрачное чтение! Знаете ли вы (я, например, понятия не имел) о том, что Рассел, будучи уже всемирно известным, в 38–44 годах подвергался в США такому остракизму, что из всех учебных заведений его изгнали как заразу. Ему буквально не на что было жить, и если бы не стечение благоприятных обстоятельств, чёрт знает что бы случилось. А началось всё с того, что какая-то дама обвинила администрацию штата Нью-Йорк в том, что в американский университет приглашён “этот” Рассел — известный дегенерат, безбожник, атеист и т. д. Когда дело дошло до суда, Рассел не мог предстать там ни в каком качестве, потому что обвинялся собственно не он сам, а штат Нью-Йорк. Понятно, что администрация изо всех сил хотела проиграть процесс, чтобы избавиться от философа, с которым оказалось столько хлопот. И администрации это удалось. В обвинительном приговоре говорилось, между прочим, что Рассел пропагандировал не просто атеизм там и всё прочее, но ещё и нудизм, и порнографию, и вырожденчество, и гомосексуализм. А ведь Рассел при этом не мог даже протестовать. Он просто писал письма в “Нью-Йорк Тайме”, и время от времени сам получал письма от “добрых христиан”, оскорблённых его безбожием. Происходило это всё в первые годы Второй мировой войны и, заметьте, касалось одного из первых мыслителей Запада…»
27
И ещё из письма Канделю (от 22 марта 1974 года):
«Дорогой пан, я выступил на нашем ТВ в программе “ОДИН НА ОДИН”, построенной по образцу некоторых программ США. Это как бы перекрёстные вопросы. Мне построили там Луну с маленькими кратерами, среди которых стояло старое чёрное резное кресло с колонками — для меня и разбросаны были большие метеоритные глыбы для собеседников. Прошёл также показ “космической моды”, а в самом конце с неба съехали Красный Слон и Телефонная Трубка.
Эту программу — Первую — у нас смотрят все.
То есть вся Польша, а это более 4,5 миллиона телевизоров.
Смотрели (как я узнал) и продавцы в магазинах, и обслуживающий персонал на стоянках автомобилей, и столяры, и садовники. Передача понравилась, хотя никто из “малых мира сего” почти ничего не понял из предложенных вопросов и полученных ответов. Понравилось им всё это, скорее, по тому же принципу, по которому людям непонятная латинская месса нравится больше понятной польской. Красиво, разноцветно, а Луну ещё населяли всякие гигантские фигуры, взятые из “Кибериады”, то есть из рисунков Мруза. Из самых изощрённых вопросов я понял, что практически никто не воспринимает литературу в качестве литературы и что никакой разницы между чьим-то (например, моим) взглядом на мир, на будущее, — и между псевдовзглядом, представленным в каком-то литературном произведении, для нормального человека не существует…