Станислав Лем – свидетель катастрофы — страница 62 из 113

<…> Ситуация у нас ужасная! и такая гнилая, как никогда в пятидесятые годы, когда господствовал Святой, хоть и Чудовищный Порядок. Теперь же наблюдаются только Гниение, Смрад, Явное Лицемерие и Балаган плюс повальное растление общества. То, за что Берут когда-то давал золотые часы, должности и ордена, сегодня делается за пару грошей. У литературы роль уже даже не фрейлины, а самой дешевой шлюхи. Я был три недели в Москве – там почти то же самое <…>»[757]. На следующий день Лем продолжил: «Мое присутствие в Западном Берлине является довольно случайным результатом польско-немецкого флирта. Пригласили потому, что надо было пригласить какого-нибудь еще не до конца политически расстрелянного типа из Польши. Хотя все это было в высшей степени иррационально, немаловажным для принятия мною решения поехать сюда была возможность написать тебе. Но это тоже иррационально, поскольку я могу, конечно, писать „все“, но мало что, если вообще что-то, могу сказать. Я был 3 нед. в Москве. Там немного иначе, чем у нас, но лишь другой подвид кала»[758]. Еще через день: «Пребывание на родине и внутренне не испоганенное бытие сегодня для нас вещи несовместимые. Только здесь я ощущаю, в какой степени я Там являюсь вещью, и мысль о том, что мой сын унаследует от меня ошейник, поражает. Томек – это обычный гениальный ребенок, и я покупаю ему машинки, космонавтов и прочие подштанники, которых у нас нет <…> Если говорить вообще, то жить в Стране становится для меня все труднее, и временами это похоже на поедание все возрастающего количества гадких вещей, вкус которых при этом еще следует хвалить. Любой поиск хотя бы одного не до конца засранного места в системе похож на отчаянные попытки атеиста пробиться к Господу Богу. Нет ни места такого, ни надежды. Поэтому мое личное движение в пространстве мысли является, в сущности, бегством»[759]. Наконец, 30 ноября: «Я живу на родине словно сведенный судорогой, как бы с задержкой дыхания под водой. Но как долго это может продолжаться? А когда уже не можешь участвовать во всем этом вранье (я не говорю „не хочешь из каких-то высоких побуждений“), то это исключительно трудно. Меня здесь упаковали в лучшую вату. Смотрю польские показы мод, модели одежды, которые якобы можно приобрести в Польше, слышу болтовню польских VIP-ов, советского персонала посольства, одетых, понятно, в европейских магазинах, а ведь еще 21 октября я был в Москве и видел несчастную, не вполне осознающую свой дурман нищету, и знаю, что она вовсе не обязательна, то есть ее могло бы вовсе не быть и никому бы это не помешало, кроме раздутых Махееков и пары забальзамированных типов, у которых перепутались бы буквы в журналах. Информационная дыра между Востоком и Западом растет с чудовищной быстротой и неизбежностью. А разве первой обязанностью эмигранта не является предоставление каких-то правдивых свидетельств? Эх, если бы только правда на самом деле кого-то интересовала на Западе… Об эмиграции из страны мы столько говорили на Клинах (окраина Кракова, где жил Лем. – В. В.)! Сопротивление этим планам – некоторый род безнадеги, а вовсе не привязанность к Вавелю (холм, на котором стоит королевский замок Кракова. – В. В.), к Висле и вербам <…> Польша сейчас намного хуже России для тех, кому в самом деле хочется что-то сделать в интеллектуальной области. Отовсюду изгнаны философия, наука, литература. Русским чего-то еще хочется – на самом деле; а у нас – покорность, цинизм, приспособленчество <…> Ты знаешь Глас Господа? Умная старая еврейка, пани Хелена Эльштейн из разгромленных „Студий филозофичных“, в познанском „Нурте“ под псевдонимом Нелли Поспешальская, в двух номерах накатала эссе на 65 страниц, доказывая, что это моя самая совершенная вещь, штука в том, что Поспешальская писала его в момент ликвидации квартиры – эмигрирует (русские хотели бы, но боятся издать). У меня иногда ощущение, что моя аудитория исчезает. В Варшаве говорят о раздаче квартир, оставшихся после евреев <…>»[760]. «Раздача квартир, оставшихся после евреев» – прямо как во Львове на излете войны. Зловещая параллель! Следующее письмо Мрожеку Лем напишет лишь через девять лет.

Пессимизм его усугублялся финансовыми проблемами (и это на фоне рекордных тиражей!). Весь 1968 год он занимался «Фантастикой и футурологией» и не имел времени писать беллетристику, так что в октябре вынужден был вернуть аванс «Выдавництву литерацкому», полученный за будущий роман или сборник. Это был серьезный удар по кошельку, поскольку еще раньше жена ушла с работы, чтобы заниматься ребенком (правда, уже осенью 1969 года вернулась). При этом Лем не только продолжал одалживать приятелям деньги, но делал это все чаще, ибо несколько его знакомых оказались под цензурным запретом. Вдобавок ему нужно было покупать для отопления дома кокс, который продавали только из-под полы и только за доллары. Хорошо еще, что книги Лема как раз начали издавать в США[761]. А еще ему предложил договор западногерманский издатель Лотар Бланвалет, заработавший состояние на немецких публикациях романов об Анжелике. Он сразу выложил Лему аванс в 3000 марок и попросил права на пять или десять лет. Лем передал это предложение своему агенту Францу Роттенштайнеру, в действительности не собираясь ничего подписывать, так как Бланвалет произвел на него плохое впечатление[762]. «Я жил в отеле Sylter Hof, причем эти подлецы, которые уничтожили нам страну и столицу, платили мне 50 марок суточных, а за авторскую вечеринку вообще дали 500. Завтраки входили в оплату за отель, а на обеды и ужины меня постоянно приглашали, так что о них я мог не заботиться и с чистой совестью могу грабить магазины, выискивая самые необычные вещи», – писал он Врублевскому[763]. Слова про подлецов не просто ирония: Лем до конца жизни не избавился от неприязни к немцам, поэтому восторги в обеих Германиях вызывали у него двоякие чувства – не только радость, но и раздражение. Он предпочел бы, конечно, иметь успех в странах, не оккупировавших Польшу, но так уж вышло, что его носили на руках именно те, кого поляки не слишком обожали.

Тем временем его продолжали преследовать кинематографические разочарования. В конце 1969 года польские киношники предложили Лему экранизировать «Рукопись, найденную в ванне»[764]. Лем зажегся идеей и взялся со Щепаньским набросать сценарий. Режиссером выступил 40-летний Павел Коморовский, годом раньше отметившийся сериалом по классическому произведению Сенкевича «Пан Володыёвский» (начальную песню к нему исполнял знакомый Лема, актер Лешек Хердеген). В январе 1970 года Коморовский с энтузиазмом обсуждал с обоими соавторами сценарий, имея «множество идей для того, чтобы сделать историю еще более странной», как записал в дневнике Щепаньский[765]. А уже в ноябре отказался делать фильм, причем «так по-хамски, как мне еще ни разу не отказывали», – сообщал Лем Сцибор-Рыльскому. По словам писателя, Коморовский «повел себя как оборванец и последний хам <…> Дело в том, что он приехал, отнял полдня у меня и Яся <…> мы сделали все правки, какие он хотел, а потом он отбросил все и даже не сказал „извините“»[766]. Ранее, в апреле 1970 года, с Лемом связался «Мосфильм» на предмет экранизации рассказов о Пирксе, но эта идея быстро испарилась[767]. От творения Тарковского Лем уже не ждал ничего хорошего, а потому, отвечая в ноябре 1970 года на вопросы корреспондентки «Жича литерацкого», лишь выразил уверенность, что с материальной стороны фильм будет на уровне, так как в СССР знакомы с космической техникой. Об остальном высказался уклончиво – мол, еще не встречал фильма, к которому не имел бы претензий[768]. В конце года на Лема вышла киностудия «Иллюзион», желая снять «Расследование». Писатель уже имел с ними дело при съемках «Безмолвной звезды» и остался не лучшего мнения. Однако теперь все производство находилось в польских руках, а режиссером должен был стать 32-летний документалист Марек Пестрак, проходивший практику ни много ни мало на съемках «Ребенка Розмари» Романа Поланского, чье имя тогда гремело на весь мир. Перспективы выглядели многообещающими, смущал только мизерный бюджет.

Параллельно книги Лема использовали и в других видах искусства. Весной 1970 года краковское радио транслировало шестисерийный спектакль по «Солярис» с участием Хердегена, а в Монако на международном конкурсе композиторов первый приз получила опера Кшиштофа Мейера «Кибериада», поставленная по рассказам «Сказка о трех машинах-рассказчицах короля Гениалона» и «Друг Автоматея». По польскому телевидению тогда же показали первый акт оперы, но продолжения затея не получила, а премьера состоялась лишь спустя шестнадцать лет в Вуппертале.

Польско-западногерманский флирт, о котором упомянул Лем в письме Мрожеку, был связан с именем нового канцлера Вилли Брандта, который первым из глав правительств ФРГ заявил, что готов признать границу по Одре и Нысе. Одновременно пошел на сближение с Западом Советский Союз, предложивший Бонну проложить газопровод из Сибири. Москва нуждалась в передышке от холодной войны, так как в довесок к НАТО получила противника в лице Китая, с которым только что чуть не вспыхнула полномасштабная война. Прибывшие в декабре 1969 года в советскую столицу главы «братских» партий со всего мира настоятельно советовали Брежневу изменить политику, поскольку столкновения на острове Даманский и подавление Пражской весны чрезвычайно испортили репутацию всего коммунистического движения. Заинтересованы в сближении оказались и американцы, безнадежно увязшие во Вьетнамской войне. США, правда, существенно поправили имидж высадкой на Луне, но страну по-прежнему раздирали острейшие политические конфликты, символом чего стали убийства Мартина Лютера Кинга и Роберта Кеннеди. В общем, так совпало, что в обоих лагерях созрели условия для разрядки напряженности, которая и началась в следующем году визитами Брандта в Москву и Варшаву. Причем в польской столице канцлер (вовсе не причастный к нацистской политике) преклонил колени перед памятником участникам восстания в Варшавском гетто. Фотографии этого события в начале декабря 1970 года облетели весь мир.