Станислав Лем – свидетель катастрофы — страница 76 из 113

[933].

Над самим Лемом тоже сгущались тучи. Весной 1976 года на него завели дело в Службе безопасности, собиравшей сведения о подписантах писем против изменений в Конституции. В анкете, составленной на Лема, сотрудники написали, что он еврей, но скрывает это. Кодовое имя его было «Астронавт»[934]. Как назло, утратил влияние Шляхциц, который мог бы прикрыть Лема: в 1974 году не в меру амбициозного функционера, выступавшего со смелыми идеями политического и экономического характера, лишили места в Секретариате ЦК, а в декабре следующего года на очередном съезде ПОРП (том самом, утвердившем проект изменений в Конституции) не выбрали ни в Политбюро, ни в ЦК. Вскоре его вывели из правительства, оставив директором Комитета по стандартизации, а также членом руководства ветеранской организации ЗБоВиД.

Однако 1976-й сложился для Лема чрезвычайно удачно. Писатель, конечно, не подозревал тогда, что это будет последний такой ударный год. Прежде всего критика отметила его сборник «Критические статьи и эссе». Обстоятельно и позитивно отозвались о литературоведческих частях сборника Малгожата Шпаковская[935] и Анджей Стофф[936] (в естественно-научную они залезать не стали). 42-летнему заместителю декана филфака Силезского университета Витольду Навроцкому (в будущем главному прорежимному литобозревателю) понравилась в сборнике критика использования в литературоведении теории информации и методов естественных наук – то есть того, что сам Лем применял в «Философии случая»[937]. 27-летний поэт, научный сотрудник Института польской филологии Вроцлавского университета Станислав Бересь тоже с уважением отозвался о литературоведческих рассуждениях Лема, но поставил на вид отсутствие единой концепции сборника. Впрочем, тут же оговорился, что вину за это несет не столько автор, сколько «Выдавництво литерацке», зарабатывающее на писателе (откуда и брались бесконечные переиздания старого материала с минимальным добавлением нового)[938]. Неожиданно холоден к «Критическим статьям и эссе» оказался Мацёнг, который честно признался, что сплошь и рядом не понимал аргументации Лема, а в некоторых случаях ему казалось, что автор просто забалтывает вопрос. Кроме того, на его взгляд, Лема отличал странный подход к человечности: он считал, что всех людей, в том числе и сексуальных маньяков, можно разбить на типы и среди этих маньяков тоже определить норму, отклоняющиеся от которой могут считаться ненормальными даже среди маньяков (Лем рассуждал об этом в эссе о «Лолите»). По мнению Мацёнга, Лем не учел, насколько условно понятие нормы у человека и насколько оно зависит от культурной среды[939].

А вот Вечорковский в «Трыбуне люду» заметил, что Лем, в сущности, пишет одну и ту же работу – о человеческом разуме. Особо он похвалил писателя за то, что тот в одном из текстов сборника отмежевался от распространенной на Западе теории о соперничестве интересов как движущей силе прогресса: «Писатель языком кибернетики, используя аппарат кибернетической логики, высказывается в пользу модели общественной кооперации, в которой должно произойти „усиление позитивных компонентов этики (доброты ко всем)“ <…> Ставка на общественные науки как шанс для человечества, постоянная критика потребительского общества и рыночной системы, опирающейся на „свободу доминирования“, предпочтение культуры и этики технологиям, а качества жизни – гедонизму указывают на приверженность Лема социалистическому гуманизму»[940]. Удивительно, но совершенно те же ценности – доброта ко всем, важность культуры и этики, неприятие потребительского общества – в те годы отстаивал другой известный краковянин Кароль Войтыла. Однако в его понимании они являлись неотъемлемой частью христианского образа жизни и, уж конечно, никак не были связаны с социализмом, даже наоборот. Войтыла очень бы удивился, если б узнал, что проповедуемая им этика солидарности (как он ее называл) свидетельствует о его приверженности социалистическому гуманизму. Лем, пожалуй, удивился не меньше, прочтя текст Вечорковского: социализм давно уже был ему так же чужд, как и религия. Не странно ли это: три человека столь разных убеждений защищали одну и ту же позицию, считая ее логично следующей из своей (и только своей) философии?

В августовском номере «Нурта» за 1976 год, целиком посвященном польской фантастике (в связи со съездом фантастов в Познани), Ежи Кмита оспорил тезис Лема, будто литература, в отличие от науки, развивается вне логических связей. Кмита заявил, что Лем в «Критических статьях и эссе» взялся анализировать литературу в отрыве от ее культурного окружения, а если его учитывать, то окажется, что развитие литературы тоже подчиняется логике[941]. В том же номере появилась статья Евгения Брандиса о научной фантастике и современном человеке. Написанная высокопарным слогом (в Польше так обычно писали в «Трыбуне люду» и подобных изданиях), она отдавала должное Лему как прогнозисту развития науки[942].

Весной 1976 года вышел сборник художественных произведений Лема «Маска», в котором, впрочем, была лишь одна новая вещь – та, в честь которой сборник и получил название. Эта повесть, которой Лем, можно сказать, предвосхитил фильм «Терминатор», произвела сильное впечатление, причем не только на польских читателей: в том же году она увидела свет в двух номерах советского журнала «Химия и жизнь», через год ее переиздали в 18-м выпуске советского «Сборника научной фантастики», а еще через год опубликовали в составе болгарской и восточно-германской антологий. Зато великолепный рассказ «Профессор А. Донда», не имевший проблем с публикацией в Польше, в СССР вышел лишь в 1988 году! С трудом пробивалось к русскоязычному читателю и «Воспитание Цифруши», наконец добравшееся до польской типографии: на русском его опубликовали лишь в 1993 году (а на украинском, что интересно, раньше – в 1990-м). Впрочем, и в Польше оно потом долго не переиздавалось – уж слишком очевиден был намек на роль репрессивных органов в жизни страны, содержавшийся в рассказе. Не спасала даже вторая часть, где Лем вволю прошелся по сексуальной революции и вообще западной культуре, от души позабавившись игрой слов. Для советских любителей фантастики, должно быть, странным показалось, как много места в рассказе Лем уделил размышлениям о позиции церкви касательно частной жизни, но для поляка Лема, жившего в одном городе с кардиналом Войтылой, который вел тогда настоящий бой со сторонникам отмены целибата и смягчения правил в отношении контрацепции, в этом не было ничего особенного. Тем более что Лем издавна поддерживал связи с «Тыгодником повшехным», а тот в начале 1970-х стал предоставлять свои страницы некоторым бывшим коммунистам, попавшим под цензурный запрет из-за диссидентской деятельности. Вдобавок «знаковцы» в 1975 году при поддержке епископата начали организовывать в Варшаве недели христианской культуры, ставшие оазисом свободы в условиях затягивавшейся цензурной петли. Это еще больше способствовало налаживанию связей между светской и католической интеллигенцией. Лем, как уже говорилось, однажды и сам выступал в резиденции краковского архиепископа, а в ноябре 1976 года участвовал в дискуссии «Вера и наука», организованной в доминиканском костеле города.

Один из первых отзывов на сборник «Маска» появился уже в мае 1976 года. Острокритическую рецензию в щецинском еженедельнике Jantar («Янтар»/«Янтарь») опубликовал некий Т. Ходорек. За псевдонимом скрывался 58-летний журналист Леон Цейтман, в свое время уволенный с работы на волне антисемитской чистки, а затем до 1974 года находившийся под наблюдением спецслужб (вскоре он вышел на пенсию и перебрался в Данию). Цейтман остался недоволен, что сборник почти целиком состоял из ранее опубликованных вещей (как и сборник публицистики), а сама повесть «Маска» не блистала достоинствами: «Безнадежная любовь робота женского пола к мужчине, которого, к слову, она должна убить, в своем литературном воплощении снабжена всеми атрибутами китча <…> и изобилует противоречиями и непоследовательностью». Прочие творения, по мнению Цейтмана, лишены глубины и оригинальности, кроме «Воспитания Цифруши»: «Лем возвращается в нем к постоянно тревожащим его проблемам: несоответствию развития науки и техники моральному усовершенствованию человека, а также к взаимозависимости целей и средств»[943].

Зато Лешека Бугайского повесть «Маска» тронула до глубины души. В связи с этим он пожалел, что Лем пишет все меньше беллетристики, ударившись в научную публицистику, – никто лучше него не придумывает фабул для фантастических произведений. Но такая эволюция, видимо, была естественна, так как, чтобы писать хорошую фантастику, Лем должен был следить за развитием науки, а накопление знаний толкнуло его в другое русло творчества[944]. Спустя полгода Бугайский более подробно остановился на «Маске». По его мнению, погоня героини за своей жертвой – это в сущности погоня за собственной человечностью, а человечность – это в том числе свобода выбора. Таким образом, отказ от убийства как реализация такой свободы и есть обретение человечности. Однако сам сборник «Маска» Бугайскому категорически не понравился, он воспринял его как проявление творческого кризиса[945].

В свою очередь Жукровскому не пришлось по душе в сборнике «Маска» ничего, кроме «Профессора А. Донды» – этому рассказу в стиле лучших гротесков Лема он и посвятил львиную долю своего обзора. Титульную же повесть писатель охарактеризовал как «пространную аллегорию» и попенял, что Лем, во-первых, спешит издать в книжном формате любую новую вещь (отсюда почти идентичные сборники с прибавлением одного-двух произведений), а во-вторых, слишком уж уверен, что все им написанное одинаково важно. Между тем, по мнению Жукровского, «Мнимую величину» вообще не следовало писать – развлекся «Абсолютной пустотой», и хватит. То же самое с бесконечными телеспектаклями, которые Лем строчит котор