Воспитание начиналось с забот матери, с кормилиц, с нянек. Кормилицы навещали бывших питомцев, рассказывали были про деревню и сказки про царевен, про Мострадымку — глупого парня, который все делал невпопад. Няня Фекла руководила помощницами. К Алексеевым она попала прямо из деревни: прожила с мужем три недели после свадьбы, и мужа забрили в солдаты. Когда у солдатки родился сын, она пошла в кормилицы, приняла на руки первенца Алексеевых, Володю. Собственного ее сына хозяева впоследствии определили в училище. По праздникам он приходил к матери и «благодетелям», и дети замечали, что няня родного сына вроде и не любила — вся ее привязанность принадлежала хозяйским детям, особенно Володе.
Иногда барыня и няня Фекла ссорились. Тогда няня собиралась уходить. Она и в самом деле выходила из дома, а дети рыдали, сидя на подоконниках и следя за тем, как удалялась нянина спина. Няня доходила до Красных ворот и поворачивала обратно.
В старости няня жила на покое в особой комнате; когда торжественно праздновался ее «юбилей», бывший ее воспитанник Костя писал:
«Няне я собираюсь писать отдельно и надеюсь, что это мне удастся, пока же расцелуй ее за меня от всего сердца, вырази ей мою глубокую и дружескую благодарность за те бессонные ночи, слезы, лишения, наконец, преждевременную старость, которые, вырастив нас всех, неразрывно связаны с нашими отроческими годами. Скажи ей, что слишком трудно выразить словами то чувство благодарности, которое живет во мне, и то сознание ее подвига, которое рождается у меня при мысли о ней. Пушкин, несмотря на свою гениальность, долго не решался изобразить тип русской няни, находя его слишком трудным и сложным. Лишь после многих трудов и многих неудачных попыток ему удалось олицетворить этих необыкновенных женщин, которые способны забыть свою кровную семью, чтобы сродниться с своими воспитанниками, которые отымают у них кровь, молодость и здоровье. Пушкин научил меня, с каким уважением следует относиться к почтенному труду наших первых воспитательниц, и потому я вечно буду относиться с глубокой благодарностью к нашей родной няне. Если до настоящего времени я не выказывал на деле то, что я высказываю на словах, то это происходило потому, что для этого не представлялось случая, но, быть может, няня когда-нибудь захочет отдохнуть в своем хозяйстве, и тогда настанет очередь за нами, ее воспитанниками, которые не замедлят откликнуться своим сочувствием».
Няня не была исключением — слуги и воспитатели жили в доме десятками лет, становились своими, как старая гувернантка Елизавета Ивановна Леонтьева, с которой маманя столь счастливо бежала в юности из Петербурга.
Старушка в буклях, в кружевной наколке вспоминала юность, проведенную в Смольном институте, дворцовые балы при Николае Первом, встречи с Гоголем и Жуковским. За обедом (обедала она, конечно, за одним столом с хозяевами, как и няня) Сергей Владимирович подливал ей вина и с серьезным лицом подтрунивал над ее воображаемым романом с домашним доктором; после чая гувернантка дремала в кресле; вечерами, когда все расходились, играла на рояле в полутемном зале, пела романс «Ах! Если б я была его женою…».
Выбор воспитателей всегда труден. Толстой до конца жизни не мог забыть «отчаяния, стыда, страха и ненависти», внушенных ему молодым самоуверенным гувернером. В доме Алексеевых такого быть не могло, хозяева были чуткими людьми и руководствовались не столько рекомендациями, сколько непосредственным впечатлением.
Пришла к хозяйке дома девятнадцатилетняя девушка без рекомендаций, и Володя закричал, что он «хочет барышню с сеточкой» — ему понравилась прикрывавшая волосы модная сетка из бисера и зерен. «Барышня с сеточкой» — Евдокия Александровна Снопова — надолго вошла в дом. Папуша — звали ее в этом доме, где всех называли уменьшительно: Володю — Вовося, Костю — Кокося, и даже постоянный кучер отца был Пирожком.
Папуша играла с детьми, среди игр ненавязчиво занималась с ними; когда дети неизбежно стали задумываться о смерти, Папуша уверила их, что есть на земле «эликсир жизни», надо достать его и пить понемножку — тогда не умрешь, даже не состаришься. Дети, утешенные мыслью об эликсире, перестали думать о смерти.
Папуша обучала детей русской грамоте. Музыке учил их молодой швед Вильборг. Была еще особая гувернантка у девочек — прелестная Анна Ильдефонсовна Волковитская. Был еще особый гувернер у мальчиков — швейцарец Венсан, прекрасный гимнаст и наездник. Впоследствии Анна Ильдефонсовна вышла замуж за Венсана.
Уроки математики давал мальчикам студент (впоследствии военный) Иван Николаевич Львов; «немного красный» — с некоторой опаской говорили о нем в доме, где революционные идеи даже в самом умеренном варианте могли внушить только ужас. Серьезно обучали музыке; она вообще часто звучала в зале. Мать не просто играла, как полагалось барышне из хорошей семьи, но была истинной пианисткой, ее игру одобрял Николай Григорьевич Рубинштейн. В гости она часто выезжала с нотной папкой в руках, — любила играть на людях, как, впрочем, и дома. Признанным наследником таланта матери был Володя — обладатель абсолютного слуха, легкой музыкальной памяти. Костя уроков музыки не любил, играл по часам, старался сократить время экзерсисов. Зато танцами он очень увлекался. Танцам обучал Ермолов — дядя знаменитой актрисы. Старичок-аккомпаниатор играл на скрипке, дети разучивали вальсы, полонезы, лансье; без балов, без котильонов не мыслилась жизнь богатой Москвы шестидесятых-семидесятых годов, молодежь цепью танцующих проносилась через гостиные, где старички склонялись над картами.
Театр входил в жизнь всех детей с раннего детства так же необходимо, как музыка, как танцы. Впрочем, театр был не отделен от других зрелищ, но продолжал их, сливался с ними. Первыми зрелищами были приходы шарманщиков, выступления уличных акробатов, которых называли паяцами. Худые мальчики расстилали длинный выцветший коврик, снимали поношенное платье, под которым были штопаные трико с блестками. Они делали сальто, сплетались, изображая «туловище с двумя головами», — маленькие Алексеевы в это время радостно спрашивали друг друга: «Запомнили, как они делают? Мы сделаем…» (правда, «номера» у них не получались, но кувыркались они в игральной комнате самозабвенно). Шарманщики водили собак в панталончиках и шляпах, водили обезьянку, — в холодные дни она сидела за пазухой хозяина. Старик-итальянец играл арии из «Трубадура» и «Риголетто» — уличная музыка предваряла знакомство с оперой.
Любимейшим зрелищем был цирк; Костя мечтал о карьере директора, не очень представляя себе, что это такое — директор; мечтал о том, чтобы когда-нибудь образовался в Москве «цирк Констанцо Алексеева». А пока клоунам и наездницам бесконечно подражали в домашних играх.
По воспоминаниям младшей сестры Зины («Зинавихи»), в этих играх Костя и Федя Кашкадамов были заправилами.
«Они были и клоуны, и акробаты, и дрессировщики лошадей. Воображаемая дрессированная лошадь отыскивала зарытый платок, вставала на дыбы. Дрессировщик касался ее колен бичом, и она, будто неохотно, кланялась. Публика узнавала, что уважаемая лошадь делала, по движениям дрессировщика…
Клоуны, Костя и Федя, смешили публику своими разговорами и пощечинами друг другу. Мои и Нюшины номера варьировались прыганьем через гирлянды (покупали эти гирлянды на вербном гулянье) или беганьем вокруг залы, а клоуны, стоя на табуретках, когда мы пробегали мимо, бросали букетики цветов, которые мы на бегу ловили и, поймав, медленно ходили, ритмично покачивая тело, будто лошадь идет шагом.
Володя сопровождал все номера польками, вальсами, которые слышал в цирке».
За самозабвенными перевоплощениями в клоунов, наездниц, их лошадей неизбежно пришло увлечение театром. Сначала детей вывозили в итальянскую оперу. Трудно было слушать арии на незнакомом языке, происходящее на сцене требовало внимания более напряженного, чем номера клоуна Морено. Дети откровенно скучали в опере, в симфонических концертах, модных на рубеже шестидесятых-семидесятых годов; дети просили родителей «не считать» выезды в оперу, чтобы, не дай бог, не отменилась очередная поездка в цирк, где обожаемая Костей девица Эльвира делала сальто на лошади.
В Большом театре брали обычно ложу бельэтажа, а то и две, так как в театр выезжали семейно, с домочадцами и гувернантками, с корзинами, в которых были фрукты и пирожки, с графином кипяченой воды. Вороха одежды складывались в аванложе, на бархатные стулья самой ложи клалась специальная, тоже захваченная из дома, доска, на которую, как на скамейку, тесно усаживались дети.
Они любили не четырнадцатую ложу, рядом с царской, по ложи боковые, первую или вторую, где хорошо было видно, что делалось за кулисами: балерины дожидались выхода, оправляли пачки, перешептывались.
Добрая знакомая родителей, балерина Полина Михайловна Карпакова водила детей за кулисы, познакомила их с Гейтен, которая исполняла «танец с пчелами» — к пальцам ее были прикреплены проволоки с бархатными пчелками, танцовщица как бы отбивалась от них. Под потолком висела рыба-кит из «Конька-Горбунка», детям Алексеевым улыбались те самые балерины, которых они видели в ролях Жизели и Сатаниллы, Наяды и Царь-Девицы. Постепенно театр затмил цирк, танцовщицы заставили забыть девицу Эльвиру. Матерчатые волны раскачивали корабль в «Корсаре», виллисы вставали из могил в «Жизели», воры из балета «Роберт и Бертрам» улетали с мешками золота на воздушном шаре!
Девочки Алексеевы так мечтали о балетной карьере, что написали прошение о зачислении их в балетное училище (в то время как даже в гимназию родители боялись их определить!). Отец написал на этом прошении: «Руку приложил, ногу протянул. Алексеев» — и заверил, что послал письмо по адресу. Девочки с трепетом ждали ответа, хотя отцовская резолюция их несколько смутила. Разумеется, ответа они не получили.
Конечно, виденные балеты повторялись в домашнем варианте. Под аккомпанемент Володи изображалась сцена на кладбище из «Жизели»: виллисы драпировались в простыни; хотели соорудить могильные плиты, но из этого ничего не вышло. Играли сцену из балета «Наяда и рыбак». Зина была наядой, Костя — рыбаком.