ученого мужа» может не иметь никакого отношения к его «изобретательским» талантам и не ведать вовсе, что́ именно эти таланты способны через нее импортировать в мир. Их надо было собирать воедино, обеспечивать «по максимуму» и терпеливо выжидать результатов; пусть фантазируют себе о строении «атомов»… В силу вступало новое политическое априори, при котором логическое априори Канта должно было играть роль теоретической ширмы: «The real power of a nation lies in the number of its scientifically educated heads».
Оставалось обеспечить «научное поголовье»; университет спешно перестраивался в интеллектуальный инкубатор по производству «кадров». Кадры — со знакомым акцентом из ХХ века — «решали всё»; определение «кадра»: дифференциал, или реальнейшая фикция, орудующая в обморочном промежутке между нулем и любой бесконечно-ничтожной величиной, — homunculus rationalis. Понять эту новую человекоподобную породу, значило бы погрузиться в церемониальное семиотическое колдовство; «кадр» — онтологическое кощунство и глумление над смыслом, не локальным смыслом, а «вообще»; подобно формам рассудка, предваряющим предметы в кантовской трансцендентальной аналитике, он предваряет собственную несуществующую специальность актом ее наименования, после чего она и оказывается необходимейшим «научным штатом». Хватит ли у вас терпения проследить магию кадротворчества (она же — магия «научного прогресса») на примере из XVIII века; пример весьма солидный — выведение Линнеем априорных пород ученых ботаников. Именно: не растений, а самих ботаников, — «фитологов», как предпочитает называть их достопочтенный классификтор[481]. Итак, фитологи делятся на две группы:
Botanici (ботаники) и Botanophili (любители ботаники); с нас вполне достаточно и первой группы; Botanici делятся на две подгруппы: Collectores et Methodici (собиратели и методисты), каждая из которых дробится на множество новых подгрупп: Collectores — на Patres (отцы, или собственно собиратели растений), Commentatores (комментаторы «отцов»), Ichniographi (рисовальщики растений), Adonides (собиратели экзотики), a Methodici — на Philisophi (философы), Systematici (систематики), Nomenclatores (наименователи). Дальше. Philosophi распадаются на Oratores (ораторы), Eristici (спорщики), Physiologi (физиологи, исследующие пол у растений), Institutores (учредители канонов ботанической методики), a Systematici — на Fructistae (классификаторы по плодам), Carollistae (классификаторы по венчику), Calicistae (классификаторы по чашечке), Sexualistae (классификаторы по полу). Вы поняли, о чем идет речь? Теперь подумайте о том, что эта таксономическая заумь под широковещательным лозунгом «разделения труда» стала реальностью и что означенные Calicistae и Sexualistae, с незначительной редакторской прополкой, оказались материализованными «младшими» и «старшими» научными сотрудниками! В итоге — целыми «академиями наук». Характерен этот метаморфоз «академии» в процессе институционализации науки; поначалу «академия» выступает не иначе, как предикат, персонифицированная интегральность знаний; Лейбниц есть «академия», и «академия в Лейбнице» конституирует норму научной жизни, на фоне которой инверсия «Лейбница в академии» (в какой угодно) выглядит всё еще простой формальностью[482].
Институционализация науки совпала с деперсонификацией ее; представьте себе Лейбница, разложенного в дифференциальную уравниловку способностей и проинтегрированного обратно; интеграл окажется «академией», обезличенным механическим двойником, карикатурно имитирующим «индивидуальность» (ну да: не-делимость) оригинала; нужно будет привыкнуть к этой жуткой яви «Лейбница» в сюрреалистическом измерении «отдела кадров», насчитывающего сотни тысяч бластомеров-»лейбницят», хотя бы в линнеевском варианте «разделения труда», где все делают сообща какое-то «общее дело» — разумеется, ко всеобщему благу — и никто понятия не имеет о том, чем занят «коллега», по принципу: в отдельности мы — ничто, оптом — всё. Или иначе: мы ученые, мы нужны человечеству, и оттого нас должно быть — много. Золотые времена, когда принцип этот не встречал препятствий и сулил науке ситуацию демографического взрыва; когда на горизонте не маячила еще угроза «сокращения кадров» — абсурд правой руки, разрушающей творение левой: университетское «перепроизводство кадров».
Механизм фабрикации научных кадров: учебник, авторитет, традиция. Предполагалось: «учеными» могут стать все; обязательное условие: университетская дрессировка. Закон перехода «количества» в «качество» действовал здесь оригинальнейшим образом: посвящаемый в науку выглядел «черным ящиком» с «входом» и «выходом»; «входило» количество параграфов и аксиом, «выходило» качество обученной процедурам и отученной от смысла профессиональности. «Они хорошие часовые механизмы: нужно лишь правильно заводить их! Тогда показывают они безошибочно время и издают при этом легкий шум»[483]. На весь XVIII век, может быть, одно-единственное стенание молодого Гёте, увидевшего, с кем он собственно имеет дело: «О, мой друг!кто такие ученые! и что они такое!»[484].
В остальном атмосфера выдавалась на редкость благоприятствующей. Мировоззрительный горизонт отлично гармонировал с научной перекройкой мира; орассудоченная «духовность» и отелесненная «душевность» прозябали жалкими нахлебниками при распоясавшейся «телесности». Вольтер с необыкновенной прямотой изложил credo века: «Я есмь тело, и я мыслю; больше я ничего не знаю»;[485]моральные консеквенции этого credo выведены им в письме к Гельвецию с неменьшей прямотой: «Тело атлета и душа мудреца — вот что нужно, чтобы быть счастливым»[486]. Вообще отношение «мыслителей» эпохи к феномену «тела» напоминает отношение дикарей к фокусам жюль-верновских инженеров; посмотрите, с каким свирепым восторгом смакует Ламетри мысль о том, что одного засорения в селезенке или печени было бы достаточно, чтобы превратить Юлия Цезаря, Сенеку и Петрония в трусливых бахвалов (у Сада — вспомним — речь шла о взбухших капиллярах!) На этом фоне наука оказывалась единственно приемлемым образом мышления, ибо чем же и была наука, как не продолжением тела в метафизические измерения и телесной узурпацией исконно внетелесных прерогатив! Старый миф в неслыханно новом исполнении: математическое естествознание во всем объеме творческих и технических манифестаций — мысль, уподобившаяся телу и из пункта телесности замахнувшаяся на Вселенную в кощунственном проекте одолеть ее чудовищной растяжкой телесных возможностей; чему же мы дивимся и поклоняемся в чудесах научно-технического прогресса, от телеграфа до космических кораблей и кибернетических автоматов, как не свихнувшемуся телу, бросившему вызов Творцу мира и возомнившему себя «архимедовым рычагом»?
Старый миф, где роль «восставших ангелов» взяли на себя на этот раз зазнавшиеся клерки. Вслушайтесь-ка — допустив, что есть еще такие бесстрашные уши, — в резонирующие смыслы этого гипнотического слова «наука», променявшего свой шубертовский талисман скитальчества на «все царства мира и славу их». Вы думаете, вас ожидают здесь всё еще славные имена? Пустое, только «лауреаты», только «ведомственные баловни», но и то: для отвода глаз, ровно столько, сколько требует этого атавистический инстинкт идолатрии. За этими «потемкинскими» именами — действительность самой «анонимности», безликое царство штатов и единиц, коллектив уместившегося в гигантской черепной коробке «коллективного разума»: всё тот же старый Гондишапур, на сей раз в планетарных масштабах некоего Конструкторского Бюро, конструирующего Космос по модели космического «саркофага» и уготавливающего миру участь бессмертного полураспада. Они всё еще называют это «знанием», но не верьте им: это всё еще «служба», «трудоустройство», «госзаказ». Заказ небывалый: под обманной вывеской «знания» сверхмощный проект «огосударствления природы», где и сама Природа видится в идеале единым Концерном по производству телесных благ. Сказано же: «знание — сила»; именно так: сила, и сила страшная— тройной альянс былой светской власти, былой жреческой власти и… былого свободомыслия. Тут уже не возьмешь испытанной романтикой трафаретов, не заупрямишься, позируя будущим биографам: «А все-таки она не вертится!»;свободному уму дышится тут не легче, чем стоикам в брюхе Фаларисова быка; альтернатива падает как меч: растворитесь в анонимности или вас отлучат от знания именем Знания; выдадут вам волчий билет „поэта“, «эссеиста», «беллетриста» и — будут еще почитывать вас в домашнем халате. Нет, тут уж лучше бы прослыть «ослом», а не «поэтом», — «свободный ум», отлучаемый на этот лад от «знания», предпочтет скорее реветь, как осел, чем кудахтать, как поэт, — в расчете, что, быть может, это и спасет его от клейма «беллетриста»… Старый миф, где бывалый чернокнижник, ворожа над абракадаброй, воплотил-таки от века невозможного «Лапласа». И островом Цирцеи обернулась «материя», неким материализованным раем, сулящим неподдельно свинское счастье обрюзгшему «скитальцу», ему, прижизненно почившему в саркофаге собственного фетишизированного тела. Послушайте, что он знает о себе, помимо того, что он есть «