ждали в них желание последовать их призыву. Но еще сильнее, чем намалеванные на плакате рабочий и крестьянин, боевой дух у молодых людей поднимали иностранные солдаты интернационального полка, которые маршировали по улицам под жизнерадостную музыку медных труб.
Чем больше людей вступало в полк, тем больше хотело в него вступить. Вместе с евреями потянулись и люди других наций: застрявшие беженцы, которые были высланы из своих краев в первые дни войны, а потом не смогли вернуться домой, кочевые татары, румыны, болгары, а кроме них — дезертиры и выпущенные на свободу арестанты, все, кто оказался без крыши над головой и без куска хлеба в дни разора и Гражданской войны. Когда численность личного состава достигла без малого тысячи человек, даже старые солдаты не могли больше усмотреть никаких нарушений в том, что экспедиционный корпус назвали полком. За годы войны они видели полки и поменьше.
Как разнообразны в полку были люди с их языками, обычаями и внешностью, так различны были их одежда и оружие.
Немецкие резервисты все еще носили свои сизые пехотные мундиры, короткие подкованные сапоги, каски с пиками и ремни с бляхами, на которых была отчеканена надпись «Gott mit uns»[92]. Австрияки представляли собой смесь пехотинцев в обмотках и венгерских кавалеристов в цветастых куртках и рейтузах с лампасами, заправленных в высокие сапоги со шпорами. Они все поснимали с себя погоны, но на плечах их ободранных мундиров остались светлые пятна. Остальные были одеты во что попало: городские тужурки и деревенские фуфайки, гимнастерки цвета хаки и шинели, свитера и кожанки, пиджаки и френчи, сапоги и ботинки, лапти и холщовые туфли. Было даже несколько босоногих. Таким же разнообразным, как обмундирование, было и вооружение. В арсенале командира Козюлина нашлись ружья всех типов: длинные русские винтовки с остроконечным штыком; германские винтовки со штыком широким, как нож, острым и гладким с одной стороны, чтобы врезаться в человеческое тело, и зазубренным, как пила, — с другой, чтобы перерезать проволочные заграждения; австрийские винтовки и венгерские сабли; английские короткоствольные, будто вылитые из одного куска металла, карабины, поставлявшиеся для царской армии в первые месяцы войны; французские винтовки, американские винтовки. Все, что могло стрелять, висело на ремнях, веревках и даже на проволоке у бойцов за плечами. У всех на груди были брезентовые патронташи, начиненные патронами. Иностранные солдаты, опытные гранатометчики, носили заткнутые за ремень ручные гранаты, а кроме того — жестяные фляжки и лопатки для рытья окопов. Гордостью полка был единственный пулемет, его называли «козелёк», в честь командира Козюлина, и держали в клеенчатом чехле, чтобы ни одна пылинка на него не упала. Знамя полка было новое, с иголочки, красное и украшенное вышитыми золотом словами «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!».
После нескольких недель муштры и обучения русским командам полк командира Фрадкина в сопровождении полевых кухонь, санитаров с носилками, снабженцев-квартирмейстеров и обозных возчиков выступил в поход по Нижнему Поднепровью.
В первые дни Фрадкин держался железнодорожной линии. Полк укреплял рельсы, которые то тут, то там были развинчены, укладывал на место выдернутые шпалы, восстанавливал железнодорожную линию, которая уже много раз была разрушена после очередного восстановления. Он также наладил телеграфную линию, чьи провода были перерезаны, а столбы повалены или спилены…
Из крестьянских хат вылезли мужики поглазеть на вооруженных иностранцев. Политрук Луков немедленно расклеил на телеграфных столбах свои цветастые плакаты и обратился к собравшимся с революционной речью. Крестьяне стояли как стадо, почесываясь и зевая. Оживились они только тогда, когда оратор начал раздавать прокламации. Политрук Луков был воодушевлен своим большим успехом. Фрадкин охладил его пыл.
— Они берут их, чтобы заворачивать махорку, — сказал он ему, — только бумагу переводишь.
Сразу же после этого Фрадкин тоже выступил перед крестьянами, но коротко и ясно.
— Кто у вас староста? — спросил он.
— Я, товарищ командир, — отозвался мужичок в лаптях и онучах, перетянутых веревкой, — я, Антон Иваныч Рубаха.
— Послушай, что я тебе скажу, Антон Иваныч Рубаха, — сказал Фрадкин на чистом херсонском диалекте украинского языка и так пристально посмотрел мужичку в глаза, что тот аж заморгал, — мы требуем, чтобы ни к одной шпале на путях, ни к одному телеграфному проводу никто из вас не прикасался.
— Мы этого не делаем, товарищ командир, — ответил мужичок в лаптях, — это чужие приходят сюда из других деревень по ночам, они это и делают, вот те крест.
— У тех есть своя линия, чтобы портить, Антон Иваныч Рубаха, — настаивал Фрадкин, — это твои делают, и мы этого больше не допустим. Любое повреждение на линии в пределах версты будете исправлять сами. И еще будете платить штраф, корову — за отвинченный болт, вола — за выдернутую шпалу, лошадь — за перерезанный провод.
Крестьяне стали часто креститься.
— Матерь Божья, — взмолились и запричитали они, — в чем наша вина, если это бандиты вредят? А мы что, мы их знать не знаем.
— Вы, братцы, врете, — спокойно сказал Фрадкин, — вы их знаете, хорошо знаете и прячете. Если вы не задержите виновных, пострадает вся деревня, и правые и виноватые.
Крестьяне принялись льстиво снимать шапки и бить поклоны. Фрадкин отмахнулся от них.
— Можете надеть шапки. Мы не баре, — сказал он, — но за нос водить себя не позволим.
Тут староста в лаптях стал приглядываться к Фрадкину, моргая глазами.
— Кажись, вы — знакомый человек, товарищ командир, — произнес он, — уж не сосед ли?
Фрадкин не позволил ему узнать себя.
— Мы скоро вернемся, — пообещал он толпе и похлопал себя по карману, где лежал наган, — поняли, братцы?
Крестьяне закивали всклокоченными головами, дескать, поняли. Фрадкин приказал своим бойцам двигаться дальше.
Солдаты шагали по пыльным дорогам уверенно и весело. Дни стояли ясные, солнечные, без единой тучки в голубом, залитом блеском небе. Зеленые колосья неспелой ржи слегка покачивались от тихого, едва заметного ветерка. Солдаты срывали колоски, нюхали их или втыкали в петлицы гимнастерок. С лугов, где мирно паслись коровы, лошади и овцы, подмигивали желтые, белые и красные полевые цветочки: метелки, ромашки, кашки. Клевер, желтая и голубая вика благоухали. Запах скошенного сена щекотал ноздри. В маленьких прудах плавали гуси и утки, то и дело погружая в воду желтые клювы. Стрекотание сверчков и кузнечиков, жужжание пчел и мух не прекращалось ни на минуту. Солнце припекало, густые снопы солнечных лучей играли с красным знаменем, озорничали с медными солдатскими пуговицами и штыками на винтовках. На пороги крестьянских хат выходили девушки, собаки радостно лаяли. Колодезные журавли задумчиво вздымали головы в голубое небо. Мирные дымы колыхались над трубами крестьянских домов. То там, то здесь мелькали церкви с куполами-луковками, православными крестами и неловко намалеванными на дверях угодниками, пестрыми святыми с вытянутыми мертвыми лицами и нимбами над длинными соломенными волосами. Деревенские кладбища купали в солнечных лучах свои кресты, по которым перепархивали птички, играя в пятнашки. Редко кто пересекал дорогу, лишь изредка пройдет босоногая крестьянка с корзинами на коромысле, или проедет крестьянин на запряженном парой волов возу с сеном. Через каждые несколько часов марша Фрадкин отдавал приказ о привале, и солдаты растягивались на лугу, попивая воду из жестяных фляжек, закусывая хлебом из походных мешков, покуривая махорку, завернутую в обрывки газет. Вечерами останавливались в деревнях, ночевали в хатах, амбарах, хлевах, стогах сена, шалашах — где придется. Пекли в золе картошку, покупали у крестьянок парное молоко, меняли щепоть махорки на несколько яиц, мыли усталые ноги в речках, наполняли пустые жестяные фляжки у колодцев, баловали с деревенскими бабами и девками, с которыми иностранные солдаты разговаривали на языке жестов. Когда наступала ночь, разводили костры. Венгерский кавалерист в куртке наездника и рейтузах с лампасами доставал губную гармошку, которую носил с собой с первых дней войны, и наигрывал веселые венгерские вальсы. Негр-танцор в белых штанах и растрескавшихся лаковых туфлях — все, что осталось у него от его танцевальной карьеры, — отплясывал как черт под венгерскую музыку. Все хлопали в ладоши. Потом просили китайца, товарища Чанга, спеть китайские песни. И товарищ Чанг, худой, с каменным лицом и острыми плечами, выпиравшими из-под его ватной фуфайки, которую он не снимал даже летом, выводил затейливые коленца печальным голосом, бросавшим в дрожь. Но солдатам нравились его китайские напевы, от которых они покатывались со смеху. После товарища Чанга немцы пели поставленными оперными голосами свои народные песни. Потом татары затягивали свои восточные напевы, напоминавшие евреям молитвы в Дни трепета. Парни-колонисты не были расположены петь. Все они в основном были в трауре. Исключением среди евреев был военнопленный товарищ Макс Шпицер, фокусник из Лемберга[93], костлявый юноша, настолько же высокий, насколько и рыжий. Волосы на голове, на ногах, ресницы, подстриженные усики — всё пылало рыжиной. Такой же рыжей была его кожа покрытая с головы до ног веснушками. Даже его зрачки были скорее рыжеватыми, чем светло-карими. Этот юноша был просто огонь: он поспевал везде, его глаза с рыжими ресницами видели всё, его поросшие рыжим волосом руки, двигавшиеся отточенно и проворно, всё успевали. Насколько проворными были его руки, настолько же подвижным был его неутомимый язык. Макс Шпицер одинаково бегло говорил со своими земляками-солдатами на всех языках: по-немецки, по-венгерски, по-чешски, по-польски, по-украински и даже по-боснийски. Но больше всего он говорил на своем галицийском идише, со всеми этими «эхами» и «мэхами»[94]