был ранен,- начал было солдат, но раненый его спросил: . -А где там под Курском? -Под
Прохоровкой самой... -А,.. Ну, там я не знаю. А вот что на нас пёр! Я на Центральном был... -Ясное
дело, браток,- усмехнулся солдат.- Мне тоже казалось, что на мой пулемет вся Германия лезет. Глаза
жмурятся сами, как тот бой вспоминаю. -Держи-ка, браток,- протянул самокрутку и дал прикурить.
Наконец-то дождался затяжки желанной. Затянулся и тут же поник головой и плечом притулился к
вагону. -Ослаб, ты, браток. Видно крови порядочно вытекло...Оттого и мутит с затяжки. -Да,.. А
утром и думать не думал, что муки бывают такие. На "Ура!"летел, как жеребец табунный,-
улыбнулся печально и глянул мельком на солдата.- И не добёг... А то б... Но наш батальон через Сож
перешел. Переправился. Так что мы ему хвост накрутили, хрен ему в рыло... -А ты где на гражданке
работал? -Конюхом был я в колхозе,- раненый поднял глаза на солдата. -Ну, брат! Конюхом и с
одной рукой справишься. Было б за кем там ходить. - Дак в том-то и дело... Раньше в армии кони
какие были! Загляденье! А сейчас ни у нас, ни у немца хороших коней не осталось. Все чисто
повыбили. На чем подниматься колхозам?.. -Государство поможет. -А ты думаешь, что государство
обретается где-сь в небесах? Государство, браток,- это ты, да я, да наши бабы... Ты вот будешь своё
довоёвывать, а мне свой колхоз поднимать,.. спаленный немцами. Выходит, что мы с тобой и есть
государство то самое. Будь здоров, солдат. Домой возвращайся живым. Воюй аккуратно. ..
Перед дверью вагона, где с кухней солдат разместился, ротный остановился: -Савельев, на маршруте
у нас Новозыбков. Остановка там будет. Последняя перед фронтом. Я там сориентируюсь. Может,
сбегаешь к сыну…навестишь. «Сбегаешь к сыну»,- как о живом отозвался ротный, и горькая правда
опять стеганула по сердцу. -Спасибо, сынок, - еле слышно и не по уставу ответил солдат,
благодарный судьбе, что к сыновней могиле его допускает проститься. После слов командира время
будто бы остановилось. Эшелон то часами стоял на каких-то пустынных разъездах, пропуская другие
составы, то в ночь уходил. И темень пугая пронзительным ревом гудочным и лязгом железных
суставов, летел, черно-масленой грудью пронзая поздней осени версты продрогшие. В кулаке
сберегая цигарку от встречного ветра, с притерпевшейся болью солдат наблюдал, как проносятся
мимо врагом поруганные земли. Эти руины, пожарища эти на картах войны населенными пунктами
значатся. А на деле – могилы да печи. И дождями размытые, с голыми шеями труб, сиротливо стоят
эти печи меж могильных бугорков землянок, словно бабы наши русские в непристойной наготе на
позор врагами выставленные. Но замечает солдат, что жизнь копошится кругом, и дети смеются
звонко, хоть и одеты в старье перешитое, а там уже трубы дымятся с побеленными шеями. И этот,
войной сотворенный разор, уже не кажется солдату неподъемным. А Сережкина станция рисовалась
значительной, не похожей на то, что сейчас перед ним проплывало. И вот, отгудев тормозами, замер
бег эшелона, и грохот железа затих. И понял солдат без подсказки, что перед ним Новозыбков. -Мать
моя матушка,- прошептал и пилотку стянул с головы перед морем порушенной жизни. Руины и
пепелища пожарищ. А из руин, что каменели вокруг, среди уцелевших церквей, торчали деревья
рукастые, вскинув к небу голые пальцы ветвей. Будто все, что прошло перед ним за дорогу, не
пропало за пыльным хвостом эшелона, а сошлось в этом месте, и сгрудилось разом все горе войны в
этот город и станцию эту. -А ты думал, сыны наши гибнут за какие-то там города красоты
несусветной? – к проему двери подошел старшина.- А кому тогда эти вот станции брать-отбивать?
Мой Степа погиб за какую-то там высоту, а Лукашина сына убило еще в эшелоне… Ты давай нетерзайся, а сбегай, куда разрешил тебе ротный. И солдат побежал, до сипоты гоняя воздух
прокуренными легкими. Высота отыскалась сама на той стороне эшелона. Будто берег высокий над
рельсовой речкой поднялся и горкой разлегся напротив вокзала. На окраине горки увидел кресты под
березами и огромную клумбу земли, обнесенную дерном, листвой побуревшей притрушенной, с
обелиском дощатым под красной звездой. Сняв пилотку, едва отдышавшись, он долго глядел на
звезду, будто сын воплотился в нее. Неотрывно глядел, пока ноги держали. Потом на колени осел и
холодную сырость земли ощутил обжигающе-остро. Все не так, как мечтал он увидеть. Не курган
этой взрытой земли, а могилку отдельную, даже пусть со звездой в изголовье, но в сторонке, под
сенью берез. А теперь… Теперь они тут, породненные смертью, сыновья и отцы, чьи-то деды и
внуки – единое целое. И отныне одна у них Слава, одна Родина-мать. Здесь навеки родная земля. -
Вот и встретились, сынка моя дорогая,- сказал он омытой дождями звезде. – Ах ,ты мать моя
матушка! Родненькие… -Ты, Никитич, вставай,- сквозь печальную музыку ветра в ветвях он
расслышал слова старшины.- Нам еще за сынов до Берлина итить. Попрощался с могилой солдат, с
сыном мысленно распрощался. Глаза оторвал от звезды надмогильной с трудом, будто к сердцу уже
приросла. В мире звезд она стала солдату дороже других. Безымянным проулком спустились они с
высоты. -Может, этой вот стежкой твой Сережка бежал с пулеметом? -Может… Шел солдат
отрешенно. Перед ним проявлялась то солнечно-белой, то черной звезда надмогильная, образ сына
собой застилая. И подумал солдат: кто бы к братской могиле потом ни пришел и с какой бы печалью
не вспомнил погибших, перед ним будет вечно звезда пламенеть! Даже пусть она будет в
облупленной краске, потемневшей от стужи и влаги – она есть и останется символом вечным, знаком
доблести павших за Великий Советский Союз. Батальонцы тем часом блок-пост обступили.
Молодые солдаты, еще не видавшие боя, с холодным почтением трогали пулями кусанный бетон, на
место немца-пулеметчика вставали, с раздумчивой серьезность на лицах глядели в амбразурный зев.
Смекалистые знатоки и балагуры догадки выдвигали, как это русский пулеметчик изловчился
«укапутить» в бетон одетого фашиста-пулеметчика! -Если пули пошли вот таким рикошетом, значит,
бил он из той вон воронки! Где колесная пара торчит из земли. Видишь? -А может он шарахнул
разрывными! -Скажи еще, что из карманной пушки! Расстегнул кобуру, что пониже пупка, вынул и
застрелил! «И ржут,- без обиды подумал солдат и улыбнулся невольно.- Как дети. А впереди ждут
окопы. А может, сходу в атаку пошлют! Они знай себе ржут да хохмят. А подумать, дак правильно
делают! Все же, как ни считай и что ни говори, а молодые солдаты – это герои войны!» В стороне
эшелона раскололся ружейный выстрел, и по этой команде солдаты бегом возвратились в вагоны.
Тревожа станцию короткими гудками, с глухим перестуком на стрелках, на первый путь заходил
санитарный с фронта. Вагоны с красными крестами в кругах белесых были усеяны пробоинами
свежими, заметными издалека. Разбитые окна брезентом затянуты. -Вас опять обстреляли, браток?-
спросил машиниста осмотрщик вагонов. -Бомбили под Добрушем. Только вырвался, глядь –
«фоккер» заходит. Без помех отстрелялся, паскуда. Как мне тендер не продырявил… И добавил
увесисто: -Курва фашицкая! Машины и люди с носилками уже вдоль платформы стояли. Дышало и
двигалось все по отработанной схеме. Кто-то властный, согласно законам войны, непрестанно
следил, чтобы схема не сбилась. Вынесли девочку в форме военной. Над карманом нагрудным
медаль «За отвагу». Две косички вдоль щек. В сапожках хромовых. Будто спящая. С носилок
положили на брезент. Все, кто был рядом обнажили головы. Пилотки сняли даже те, кто умерших и«фоккером» убитых выносил. -Из нашего вагона девочка… -«Фоккер» очередь дал на последнем
заходе, а она несла судно… -Вертела папироски нам, безруким, а послюнить стеснялась… Раненых
вывели. Вынесли. А тех, чьи жизни погасли на пути к этой станции, сносили на кузов ЗИСа, чтобы, в
путь провожая последний, на детей своих глянуть могла скорбным небом Советская Родина.
Разбитый поезд отвели в тупик. А паровоз-солдат, через какое-то время недолгое, заправившись
водой и углем, увел другой состав с крестами милосердия, гудком прощальным осеняясь, как
крестом, под небо черное войны, судьбе неведомой навстречу. И станция зажила прежней жизнью.
Под кубовой с мазутной надписью на стенке «кипяток» солдаты котелками забренчали. Гармошки
инвалидов зарыдали под самодельные куплеты о войне, о танке и братишке-самолете. А женщины –
ремонтники путей, со страдальческой гримасой отвращения к тому, что они делают сейчас, закинув к
небу подбородки и шеи вытянув, шажками семенящими, длинный рельс понесли на ломах к тому
месту путей, где какое-то время назад зияла воронка от бомбы. -Ой, ты мать моя, матушка родная!-
отозвался солдат на видение это молитвенным шепотом.- Бабоньки наши! На вас теперь держится
все: и страна, и война! Господи Боже ты мой! Погляди на святую правду! На другой бы народ такое –
подох бы давно! У раненых, что очереди ждали на посадку в санитарные машины, как будто
невзначай солдатские бушлаты расстегнулись, а из-под них заполосатились тельняшки. -Морская
пехота!- солдат догадался.- Братишки! Ребятушки с форсом! И воюют отчаянно!.. Перехватив
внимание солдата, у костерка, что напротив дымился, гармошка тихо распахнулась. Перебором
прошлась, помурлыкала, в себе отыскивая что-то, зазывно-тихо повела мелодию знакомую, кого-то
явно поджидая. И тут, над военным людом, над платками, над взрытой бомбами землей, детский
голос, красивый и звонкий взлетел:
Дрались по-геройски, по-русски Два друга в пехоте морской! Один паренек был калужский, Другой