И собаки разные у каюров. У Ивана сытый, веселый Пушок. В глазах его радость, готовность мчаться, прыгать, лаять на лося, на рябчика, на зверя-бурундука. Ласковый пес, разумный.
У Сергея — понурый, блудливый пес Сучик, с оранжевыми нахальными глазами. В щенячестве окрестили его просто: Сучка, а когда он подрос и вдруг проявил себя кобелем, так же просто переделали в Сучика.
Пушок взвизгнул от радости, полаял на двинувшихся оленей, тявкнул простуженно Сучик. Пошли... Семнадцать оленей в трех связках и один персональный, Гришин. Гриша повел своего оленя на веревке, отдельно от всех.
— Григорий Петрович, — крикнул Валерий, — не забудьте про носки.
Симочка подбежала, тихонько попросила:
— Письма мне принеси. Самое главное письма. Больше можешь ничего не приносить.
— Куда ж я их дену? — сказал Григорий. — Принесу, конечно.
— А вдруг ты их потеряешь? Ты их зашей за подкладку.
— Мы вас ждем, Григорий Петрович. Вас так еще никто не ждал, — крикнул Чукин.
Караван пошел прочь от лагеря. Григорий оглянулся. Чукин навел на него фотоаппарат. Валерий махал кепкой, что-то говорил, Симочка только смотрела. Близко к вершинам, еле заметный, стоял Василий.
Грише стало вдруг жалко их всех. Как же так это вышло, что он уходит, а они остаются? Больше он не оглядывался, вышел вперед, таща за веревку оленя, и зашагал вниз по склону. Следом за ним двинулся весь караван.
...Гриша идет, и в такт его бодрой походке идут бодрые, крепкие мысли. «Мужчине нужно мужское дело. Стоять вахту на корабле, править машиной или людьми. Вести караван в восемнадцать оленей, быть начальником над каюрами. Знать, что ребята в горелом лесу ждут тебя... Соли у них на семь дней».
Гриша, идя, озирался, смотрел на горы, на немыслимо белый, строго блистающий снежный припай, на колотый, чернокаменный контур.
— Неужто все это вправду? — думал он. — Неужто правда, это Саяны, я иду и смотрю на Саянские горы... Чудеса, — думал он, — чудеса...
Иногда он пропускал вперед караван и садился на оленя. Он подводил его к кочке, становился на нее, клал ногу на олений хребет, и олень сейчас же уходил из-под ноги. Олень не понимал лошадиного слова «тпр-р-ру». Он уходил, Григорий падал и потом долго шел, не пытался больше садиться на оленя. Но идти по устлавшей землю цепкой карликовой березе, по лосиным, срывающимся в болото тропам, по кочкарнику тоже было не сладко, и он опять принимался мучить оленя. И даже ехал немного. Олень бежал, ему хотелось быть вместе с ушедшим вперед стадом. Его нельзя было остановить. На нем не было узды, а только веревка привязана к морде. Он не понимал ни единого слова.
К вечеру, набивши ноги, плечи, спину о камни, погнувши стволы ружья при паденьях, Гриша бросил эти попытки, догнал караван, и Ваня Стреженцев ехидно спросил у ного;
— А что ты не едешь? Он тебя потянет. Это не бык, и трактор.
— Успею еще, — сказал Гриша. — Наезжусь еще на этом быке.
Так они шли до заката, взглядывая иногда на кальку с вычерченным маршрутом, припоминали места, виденные месяц назад. Снежные горы скрылись из глаз, вместо них слева и справа встали горы с хвойным, зеленым до черноты лесом.
Перевалили водораздельный хребет и вышли на Белую Дургомжу, крепко моющую позелененные в воде пестрые камни.
Тяжко было идти. Мошка налетала. Чукина не было здесь. Григорий — начальник. Стоило только приметить поросль серого, губчатого ягеля для оленей, стоило крикнуть каюрам остановиться...
Не он все шел. Это было не то, что вчера. Надо было идти. Ребята ждали его на лесном пожарище. Никто еще в жизни не ждал его так.
Вдруг Григорий заметил дымок впереди. Послышался треск. Он заспешил и увидел: горит костер, тянутся к дыму олени, Сергей ладит таган, Лена с ведром пошла к реке.
— Сергей, — сказал Гриша очень, очень спокойно, — можно еще пройти часа два. Мы б послезавтра добрались до Алыгджера. Обратно вернулись бы за восемь дней.
— Олени устали, — сказал Сергей как-то чуждо, злобно. — Дорога какая, ой-ой-ой. Двадцать пять километров в дель надо ходить. По договору... А мы уж сколь прошли.
Григорий поглядел на Сергея. Где он, тот добрый веселый парень, что седлал ему оленя?
— Значит, по договору? — сказал Григорий. — Ну, ладно. Давай по договору. — Он не знал, что еще говорить.
Подошел Иван, сплюнул.
— Вы как хочете, — сказал, — а еще пяток километров вполне возможно. Я завтра к вечеру дома буду.
— Да, — сказал Гриша. — Что ж... Я тоже пойду. Будем вас ждать в Алыгджере.
— Ждать да догонять — самое плохое дело, — сказал Сергей.
Гриша ушел за Иваном, видел его обтянутую комбинезоном крепкую спину, лопатки, движущиеся от спорой ходьбы, думал, сколько силы в этом человеке, сколько он может вот так идти и сколько можно держаться с ним наравне.
О Сергее он думал с обидой: как может быть человек в одно время добродушным и злобным? Как он мог отколоться от каравана? Гриша думал, как было бы хорошо всем вместе, дружно. И он не знал, что делать ему, начальнику каравана.
Иногда казалось, что идти дальше нельзя, надо падать. Гриша закрывал глаза, открывал их снова и обнаруживал вдруг, что не упал, идет, ставит ноги в путаницу леглой березы, в мох, в камни. Мысли все дальше уносились от тропы, по которой он идет, от Саян, от оленей, от Васи Стреженцева и от Сергея.
Вдруг он равнодушно заметил, что Ваниной спины больше нет впереди, что Ваня свернул в сторонку и сел.
— Что, не пойдем дальше? — спросил Григорий, забыв, кто здесь начальник. — А может быть, еще пойдем?
Иван не ответил. Григорий тоже сел и вдруг понял, что если еще просидит хоть минуту, уснет. Он поднялся, принес из вьюка топор. Иван все сидел, олени сгрудились, ждали, когда их развьючат, топтались и даже ложились от усталости в мох.
Григорий пошел нарубить дров для костра. Утром Иван правил топор оселком. Жало его теперь светилось, блестело. Григорий остановился у большого пня, занес над ним топор. В голове было ватно, вяло. «Сейчас я рубану себе по пальцу». Подумал об этом, как о чем-то постороннем. Руки тоже были ватные, чужие.
...Топор проблеснул и врубился, скользя, в коленку.
Боли Гриша не почувствовал, только в сердце кольнуло и стало тепло от потекшей обильно крови.
— Иван, — позвал он, — ногу порубил...
Стреженцев подошел не сразу, а подойдя, не сразу заговорил. Он посмотрел, покачал головой, достал из кармана бинт, отдал его Григорию и сказал:
— Месяц пролежишь. Надо бы скобки поставить. А так — это вообще неизвестно, что еще будет. — Он засучил себе штанину и показал под левой коленкой гладко лоснящийся, синеющий шрам. — С бабкой поиграл, — сказал Иван, — а у нее ножик был: чистила хариуса. Ну и ткнула мне, хорошо не в коленную чашечку. Так мне скобки поставили. Две скобки. И то я неделю в больнице лежал, совсем не вставал. Врач и фельдшер меня под ручки туда увели. А так — что ты?
Гриша сел под лиственницу. Ему стало грустно и в то же время легко. Ничего он больше не должен делать. Какая-то появилась в нем мягкость, доверчивая откровенность, словно вернулся в детство.
— Ваня, — сказал Григорий, — я ведь вовсе не геолог. Я так нанялся и поехал.
— Ну? — сказал Иван озабоченно. — А деньги тебе как платят, как нам или как им?
— Да ну, какие там деньги, — забормотал Григорий.
Иван завел костерок, сварил лапшовник и чай. Он спутал оленей, действуя ловко, вязал узлы на оленьих ногах одним незаметным, резким движением. Потом он устроил Григорию ложе из шкур, так, чтобы ноги лежали повыше.
— Это первое дело, — сказал он. — Чтобы кровь удержать. Я раненный был под Прагой, всю ночь вот так вот лежал. А то бы кровью весь вышел. Что ты?
Он подсобил Тихонцеву забраться в спальный мешок и ушел мапить кабаргу. Григорий остался лежать без сна, слушал боль в коленке, идущую неравномерно, внакат. Он думал всю ночь о том, что было с ним недавно, вчера, час назад, к чему он привык, о чем не думалось раньше и даже не замечалось. Теперь все это казалось пропавшим, потерянным для него — и важным, необходимым. Он думал о лиственницах, об огромных деревьях, багряных в солнце. Думал про облака, как они скрыты горами, как они выползают и тянутся кверху, силясь подняться повыше, чем горы, как им не подняться и они стоят без движенья на острых, зеленых и сумеречных конусах гор.
Он думал, что утром ему не встать. Боль стала злее к утру, катила уже непрерывно. Близко бродили олени. Иногда они подходили вплотную, смотрели, дышали и даже переступали через Григория, деликатно поднимая копыта. «Ну что же мне делать? — думал он. — Делать-то что же? Ничего не поделаешь, братец».
Утром Иван принес пихтовую лесину. Он ее затесал и ошкурил. Григорий долго вставал, но все-таки встал и шагнул, потом еще раз, еще.
— Иван! — крикнул он. — Смотри, я прилично хожу, дай боже... — Он прошелся еще немного. Весело было ему выбрасывать палку вперед, виснуть на ней, подтягивать ноги, идти.
— Навряд ли ты так далеко уйдешь, — сказал Иван без улыбки. — Меня врач и фельдшер под ручки в больницу увели. Я еще неделю лежал, совсем не вставал. Да потом еще месяц по бюллютню...
— Ну что же делать? — сказал Григорий. — Все равно через десять дней нам надо вернуться к ребятам. Ты ведь знаешь. Иначе они с голоду помрут.
— Да... — сказал Иван. — Навряд ли ты туда вернешься...
Послышались бубенцы, мелькнула белая шляпа Сергея, взлаял Пушок, Сучик ему отозвался, оленьи рога замелькали между стволов.
— А я думал, вы ой-ой-ой куда ушли, — крикнул Сергей. — Григорий Петрович, что с ногой?
— Да вот, — сказал Григорий и засучил штанину. Что еще мог он сделать? Что ему было тут говорить?
— Ой-ой-ой, —сказал Сергей. — Стрептоцидом надо засыпать. Вчера надо было с нами ночевать. Здоровые бы были...
— Ну что поделать?
— Вы на олене поезжайте, — сказал Сергей. — Вам же теперь п