Стар и млад — страница 21 из 62

— О! Баня — это такая вещь! Хотите попариться? Можно устроить.

Михаил Абрамович Гербер может устроить решительно все. Даже и собственную судьбу он, южный человек, устроил самым необыкновенным, казалось бы, образом: большую часть жизни купается, как снегирь, в снегу, от чего становится все румяней. Снег на плато Расвумчорр, я видел, не то что по уши, а в три человеческих роста...

Что касается Алексея Васильевича Бобрышева, он здешний, хибинский. Тут родился, учился в ремесленном училище, первые свои горные лыжи сделал сам, обил жестью, содранной с продуктового ящика, принесенного с магазинной свалки. Он невелик ростом, голосом тих. Я спросил у Бобрышева об Аккуратове: где он, что?

— Василий Никанорович защитил кандидатскую диссертацию, работает на географической станции МГУ в поселке Юкспориок. Хотите, я ему позвоню?

— Хочу, конечно.

Бобрышев набрал номер, поздоровался с Аккуратовым, передал мне трубку. Издалека до меня донесся глуховатый голос «снежного человека из Хибин».

— Помните, Василий Никанорович, пятнадцать лет назад?..

— Как же, помню... Неужели пятнадцать? Как вчера…


— Сегодня надо немножко пострелять, — сказал Алексей Васильевич Бобрышев. — Трассу скоростного спуска мы пока закрыли: после бурана образовались карнизы. Постреляем — и откроем.

Кировск наводнили горнолыжники, у лавинщиков прибавилось забот. Опытных, осмотрительных, дисциплинированных, знающих толк в снежном покрове лыжников не много, гораздо больше самонадеянных, беспечных, неумелых, неорганизованных.

В книге «Охотники за лавинами» Монтгомери Отуотер так размышляет по поводу растущего год от году в обоих полушариях увлечения горнолыжным спортом: «Многие люди по-разному пытались объяснить, что так привлекательно в катании на лыжах, — радостное настроение, охватывающее вас благодаря морозу, солнцу и снегу, или наслаждение одиночеством среди сверкающих горных вершин. Я предлагаю свое объяснение. В человеке живет врожденное стремление скользить, по чему угодно, начиная с замерзшего пруда и кончая натертым паркетом... Открытие того, что лыжи, снег и горный склон создают наилучшую комбинацию для скольжения, явилось первым из тех важнейших событий, которые способствовали превращению катания на лыжах в спорт.

Вторым было изобретение канатной дороги и подъемников...

Событиями номер три и четыре было появление лыж фирмы «Хед» и эластичных брюк...»

Миномет выкатили на огневую позицию, неподалеку от большого хибинского трамплина — миномет времен войны, выпуска сорок третьего года. Прежде чем приступить к стрельбе, разослали на прилежащие склоны гор патрульных, выставили заслоны, дорогу перекрыл милицейский пикет. Но каким-то непонятным образом лыжники просачивались сквозь заслоны и пикеты, добирались до самой огневой позиции, будучи остановлены, удивлялись: «Что, кататься нельзя? Почему?»

Лыжники, приехавшие в Хибины, главным образом из Москвы, чтобы кататься, кататься, кататься, наверняка бы протестовали против запрета, но вид миномета, нацеленного на гору, тотчас лишал их дара речи...

Командовал минометом мастер ЦПЗ, все его величали Петровичем. Они установил — по журналу — прицел: все лавинные очаги пристреляны. Ему подали мину — двухпудовую рыбину. Однако мина не пошла в казенник ствола, смазка на ней заскорузла настолько — с сорок третьего года, — что пришлось ее соскабливать ножом, шкеритъ. Напоследок Петрович огладил мину голыми руками, дослал ее в ствол, замкнул казенник, поднял жерло миномета к небу, проверил прицел... Начальник цеха скомандовал, или, вернее, произнес, в изъявительном наклонении, без нажима: «Огонь». Заместитель начальника цеха дублировал команду: «Выстрел!» Все зажали уши. Петрович дернул шнурок. Ухнул выстрел. Мина пошла ввысь с тем же звуком, что реактивный самолет на форсаже. У самого гребня горы вырос кустик взрыва. Через несколько секунд к нам возвратился звук, сдвоенный эхом. На склоне обозначился след маленькой, неразвившейся лавины, нечто вроде подтека.

Двадцать пять мин положил Петрович в ряд под самый гребень горы. Большой лавины так и не получилось, однако карнизы обрушились, упали.

— Теперь можно кататься, — сказал Бобрышев.

Миномет зачехлили, ящики от мин сложили в кузов «Урала» и поехали вниз. Стая лыжников потянулась кверху.


Василий Иванович Киров довез меня до повертки в поселок Юкспориок и сказал:

— Передайте привет Василию Никаноровичу.

Я сошел с асфальта в глубокую, по пояс, пробитую в снегу бульдозером траншею-колею, по ней добрался до небольшого домика географической станции у подошвы горы Юкспор, освещенной солнцем, белой, голубой. В кабинете Аккуратова, как и пятнадцать лет назад, на столе стояла пишущая машинка «Олимпия», Василий Никанорович заслонил глаза темными очками. Я не увидел его глаз. Аккуратов заметно переменился. Но если перемены, происшедшие, скажем, в Гербере, свидетельствовали о приобретении, накоплении, утверждении, расцвете и так далее, то в данном случае приходила мысль об утрате.

Василий Никанорович не то чтобы постарел, он остался тем же, что был, как говорят, в полной силе. Но чего-то мне не хватало в облике Аккуратова, сохраненном памятью; может быть, изменилось освещение: я запомнил этого человека на свету, на ветру, теперь он предстал передо мной затушеванным, затененным.

Я не видел глаз Аккуратова, но видел его руки: большие, с широкими запястьями руки работника, казалось, томились от бездействия. Руки Аккуратова лежали на столе, непроизвольно подрагивали пальцы.

Мы говорили о том и о сем, например, о сыне Аккуратова. Я встречал его сына на метеостанции плато Расвумчорр; сын, как отец, пошел работать в Снежную службу. Теперь он служит в армии. Командир части прислал отцу благодарственное письмо, сын служит отлично, проявил большие способности в радиоделе. Отец радовался успеху сына:

— Такой шалопай, а вот поди ж ты...

Аккуратов улыбнулся, но, должно быть, его отвлекла какая-то мысль. Он опять ушел в тень, стушевался. Наша беседа с ним то завязывалась, то замирала, и паузы в ней, как и рассказах Чехова, имели какое-то содержание, может быть, более важное, чем слова. Я пришел к Аккуратову ни за чем, просто как к давно знакомому человеку. Интервью я взял у него пятнадцать лет назад, задавать ему принятые в таких случаях «производственные» вопросы мне не хотелось. Но и до откровенности нам еще не хватало изрядного количества вместе съеденной соли...

«Снежный человек», «самобытный талант», «самородок» — такие эпитеты в отношении Аккуратова бытовали пятнадцать лет назад, столь же высоко о нем отзывались его товарищи по Снежной службе и нынче... Какая-то мне чудилась дисгармония в том, что портрет Аккуратова висел в мемориальном ряду на стене, а сам Аккуратов сидел в тихом домике географической станции под сенью горы Юкспор и занимался математической статистикой, в то время как продолжали падать лавины, рвались мины на горных склонах; бесперебойная работа карьеров, безопасность и сама жизнь сотен людей зависели от прозорливости и умелости лавинщиков...

Почему же хибинский лавинщик номер один отошел от им же самим поставленного, любимого дела? Этот вопрос, как говорится, висел в воздухе. Я не задал его Аккуратову. Мало ли почему? На какой-то ступеньке своей судьбы, человек незаурядных способностей и энергии, Аккуратов решился отойти от практической деятельности, посвятить себя науке. Это не было шагом в сторону или вниз. Восхождение вроде бы продолжалось...

Мы сидели вдвоем с Аккуратовым в затененном кабинете географической станции МГУ под горою Юкспор; к сочащемуся из форточки запаху спорой хибинской весны примешивался запах трагедии. Ее исходные точки, сюжетные узлы, варианты развязки известны были лишь одному человеку — самому Аккуратову.

Василий Никанорович снял темные очки, и я прочел в его глубоко запавших, светлых, будто выцветших на солнце, остро видящих, с маленькими зрачками глазах невысказанную, главную мысль, ответ на не заданный мною вопрос.

— Мне не хватает Снежной службы, — сказал Аккуратов. — Там все время находишься в центре событий. Здесь тихо. Я не привык к тишине.


Из окна туристической гостиницы «Хибины» мне видно по утрам, как уходят в горы сиреневые, синие, алые, желтые, зеленые лыжники и лыжницы. До горного склона рукой подать.

И я разжился-таки в Кировске лыжами, не столь прекрасными, как у моих соседей в гостинице «Хибины», обыкновенными, деревянными, новгородского производства. Стал на лыжи — о! — хибинский, подмерзший с утра, рассыпчатый снег зашуршал у меня под ногами, понес туда и сюда, куда угодно моей душе. Я прокатился по освещаемой зимою хибинской лыжне, пообвыкся, поднялся в гору, пошел вдоль склона. Снег был свежий после ночного бурана. В голову приходили наставления из книги Монтгомери Отуотера «Охотники за лавинами»:

«...Лавины сходят во время сильных снегопадов или вскоре после их окончания вследствие быстрого накопления свежего снега.

Лавины сходят при хорошей погоде в результате воздействия солнечных лучей на поверхность снега или в результате весеннего таяния.

Лавины сходят в любое время вследствие отрыва снежных досок, который может происходить и в глубине снежного покрова.

Со склонов крутизной до 35° лавины иногда сходят, в особенности когда этому способствует разрезающее действие лыж.

Наиболее опасны склоны круче 35°. В таких местах сход лавин вероятен при каждом большом снегопаде».

Идя по крутому склону после ночного бурана, подрезая лыжами свежевыпавший снег, я ощущал симптомы лавинной опасности. Так начитавшийся медицинских книг здоровяк вдруг находит в себе ростки самых ужасных болезней. Общение с хибинскими лавинщиками в течение долгого времени (пятнадцати лет) не прошло для меня даром. Я научился если не страху перед господином Горным Снегом, то, по крайней мере, почтительному к нему отношению.

Правда, я малость завидовал тем лыжникам, что катались выше и ниже по склону, ровным счетом ничегошеньки не зная о снежных досках, метелевом переносе, критической крутизне, текучести снега и прочих таких вещах.