— Конечно, читала, — сказала дочка. — Мне понравилось. Он там касается таких вещей, о которых большое никто не пишет...
Я насторожился:
— Каких вещей?
— Ну вот, например, о том, как на Кавказе пристают к приезжим девушкам...
— Да, об этом никто не пишет... Но, может быть, дочка, это не так уж плохо, такой повышенный интерес к приезжим девушкам? А? Может быть, Солоухин несколько субъективен в своих нападках на темпераментных грузинских кавалеров?
— Может быть... — в раздумье сказала дочка.
Вообще в поведении жителей юга нам, северянам, многое кажется излишним, чрезмерным и потому неприличным. Есть такой анекдот — не грузинский, испанский. Приехал в Москву испанец, турист. Идет по Москве и встречает одну за другой красивых девушек, дам. Красавицы идут по улице, но мужчины не видят их красоты, не восхваляют ее, не поклоняются ей, не поют серенад, не целуют им ручек. Испанец наблюдает эти загадочные для него картины русской жизни, они готов побежать и за той красавицей и за этой. Но тут он видит такие ножки, каких еще в жизни своей не видал. Он хочет пасть к этим ножкам, но они идут по той стороне улицы. Сразу улицу не перебежать, надо ждать зеленого света (испанец дисциплинированный). Он ждет, в нетерпении танцует на панели фламенко и видит: ножки замечены, оценены. Нашелся-таки кавалер, понимающий толк в дамских ножках, на той стороне улицы. Он расшаркивается перед обладательницей ножек, воздает ей дань восхищения, дарит цветы. А ножки уходят, теряются в роще других уличных ножек, ног и ножищ... Испанец бежит через улицу (по зеленому свету), бросается к человеку, понимающему толк в женских ножках, хочет выразить ему свою солидарность. Испанец, как все южане, пылок и непосредственен в выражении чувств. Он жмет руку русскому дамскому угоднику и говорит ему по-испански: «О! Вы первый русский, понимающий толк в женщинах!» — «О-ля-ля, — отвечает первый угодник. — Я испанец».
В этом испанском анекдоте — на русском материале — нет ничего обидного для нас, русских, никакого подвоха; он свидетельствует, в первую очередь, об изумлении испанцев при виде московских красавиц. Можно предположить, что выставка женской красоты такого отбора и ранга не бывает ни в Мадриде, ни тем; более в Барселоне, ни в Валенсии.
Правда, здесь надо иметь в виду и разницу темпераментов. Одно дело впечатлительность жителя Валенсии или, скажем, Кобулети, и другое дело — уравновешенность жителя наших прохладных широт. Лед и пламень... Когда они сходятся вместе, раздается шипение, выделяется пар.
За нами с дочкой заехали в гостиницу тбилисские друзья и повезли нас, берегом Куры, мимо замка Джавари на пепельно-бурой горе, мимо закусочной при въезде в Мцхету (или при выезде из Мцхеты), которая славится своим особенным лобио, винами в глиняных кувшинах. Боже мой, чего только не выпьешь из глиняной крынки! Глина — строительный материал мироздания. Пьешь из глиняного горшка и чувствуешь холодок, запах прели — оттуда, из вечности.
Все это промелькнуло мимо нас, но Кура осталась, от Куры не свернешь ни на шаг. Зелено-пенные струи, сизый обкатанный галечник, лазурное небо, борта ущелья увиты, изукрашены разнообразной растительностью. Краски умеренно ярки, преобладают темно-зеленые, багровые, терракотовые, охряные тона. И позолота и ржавчина. И масло и акварель.
Дорога выбралась из ущелья на плоскогорье, увалы сделались лысыми, быть может, от возраста. Лысые горы — значит, древние горы. Лик древней земли изборожден морщинами, складками, на нем запечатлелось раздумье — предтеча творчества. В таких местностях, как эта, с таким же или похожим ландшафтом, живут герои вечных книг — ну вот, например, Дон-Кихот Ламанчский... В Ламанче — ни пышных лесов, ни тучных лугов, зной да камень. И в Месхетии тоже. Отсюда родом герой поэмы Шота Руставели «Витязь в тигровой шкуре» непобедимый Тариэл.
Мы с дочкой ехали на день рождения Шота Руставели в село Рустави. Юбилей у Шота Руставели был не настолько круглый, чтоб собирать поклонников его таланта со всего света. Однако эту дату каждый год отмечают на родине Руставели, в селе Рустави, как праздник поэзии.
Дорога текла по широкой долине, окаймленной грядою безлесных, синих эпических гор. Дорога пылила, и гул моторов не мог заглушить точенья цикад. Цикады шили, строчили все так же рьяно и неумолчно, как восемь веков назад. И вдруг послышалось ржанье. Машины остановились. Господи, воля твоя... У обочины шоссе стоял конь вороной, а на нем восседал Тариэл, в пятнистой барсовой шкуре поверх кольчуги, со знаменитой, смертоносной, толщиною в мужскую руку, плетью, в островерхом, отороченном мехом, как у самого Шота Руставели, колпаке. Витязь сидел недвижимо, как на картинке к поэме, но конь его вороной мотал головою и ржал, непривычный к седлу и наезднику.
Чуть подалее сидел на коне, на фоне синих, индиговых гор, Автаидил, названый брат Тариэла. Сидели в гротах, сколочениых из фанеры, стоически ждущие витязей царевны: Постап-Дареджан, Типатин. И другие герои поэмы Шота Руставели расположились возле дороги в Рустави. Можно было к ним подойти, о чем-нибудь спросить. Если бы они промолчали в ответ, это было бы не обидно: им надлежало молчать, за них все сказал автор поэмы.
В Рустави вокруг помоста уже кипела толпа. Помост сколотили не на площади, а посреди долины. Люди — крестьяне села Рустави и окрестных сел — заняли часть партера, а ложи и ярусы в горном амфитеатре пустовали. Солнечный жаркий свет тяжело, осязаемо опустился на сцену и на толпу.
Некуда было скрыться от света и зноя. Никто не пытался уйти, улизнуть, прохладиться. У самой сцены стояли, оцепенев, ребятишки — маленькие и самые маленькие граждане Месхетии. Они были серьезные, таращили черные свои глазенки. Серьезны были их папы и мамы. Серьезное дело — быть односельчанином Шота Руставели.
Говорили речи, читали стихи. Одной поэтессе сделалось дурно под прямыми безжалостными лучами солнца. Но все равно, защищаясь руками от солнца, сжимая виски, она прочла свою долю стихов.
Мне, гостю с Севера, тоже дали слово. Я вышел на край эстрады, солнце положило мне на затылок свою пылающую ладонь. И я вдруг увидел все разом в должном масштабе: горстку черных людей, и белые склоны гор, синие гребни, и ощутил великую пустынность, огромность и древность этого мира, в котором не было ни лесов, ни лугов, ни кустов, а только противостояли друг другу две планеты Вселенной: Земля и Солнце. И стрекотали цикады. И дул горячий, сухой ветерок.
Я что-то сказал, то, что нужно было сказать, и услышал себя. Как-будто слова ударились в купол неба и возвратились ко мне. Звук сказанных слов показался мне странен. Именно звук, а не смысл. Я потерял ощущение смысла происходящего; прямо перед собою я видел чумазые лица руставских ребятишек, их расширившиеся, испуганные, полные младенческой бессмысленности глаза; я видел отрешенные, проникнутые какой-то собственной мыслью горы. Жужжала толпа, неистово верещали цикады, произносил речь оратор, но превыше всего здесь была Тишина.
Госпожа этих мест Тишина простирала свою власть со всех четырех сторон, она проливалась с небес; ей принадлежали горы, долина, село Рустави, весь этот полуденный мир. Слова разбивались о свод Тишины, до меня доносилось лишь эхо.
Стоя у края эстрады, я вдруг подумал, что слишком скоро переместился из моего людного, многошумного, студеного города в этот перенасыщенный тишиной и зноем уголок земли. Слишком скоро — увы! — таков удел современного путешественника. В мгновение ока переместившись за тысячи километров от дому, путешественник не успевает не только, как нынче говорят, адаптироваться к новому месту, но даже переварить съеденный дома за завтраком омлет, и вот уже он обращается с речью к населению далекого, неведомого ему края...
А там, глядишь, садится писать путевые заметки...
В прошлом веке, и в позапрошлом, сочинения этого рода писали обстоятельно, со вниманием к частности, к живописной детали, попавшей в круг зрения странствующего литератора, с глубокомыслием и готовностью посмеяться над тем, что смешно. Странник ехал неторопливо, в лучшем случае рысью, дороги не позволяли перейти на галоп, да и не было у станционных смотрителей резвых скакунов. Глаз странника привыкал к постепенной перемене ландшафта: вслед за равниной — холмистая местность, предгорья, а там уж и снежные пики. Один говор незаметно переливался в другой, без резкого перепада: у каждой нации, в каждом языке существуют пограничные диалекты для общенья с соседствующими народами. Мир открывался путнику не только в своей многоликости, разноязычии и контрастах, но и в родственных связях — как единое обиталище человечества.
Путника одинаково трясло под Петербургом — и Владикавказом, ехал ли он в кибитке, дилижансе, фуре, телеге или возке. Петербургская пыль вытряхивалась на первых же верстах, петербургский дух выветривался, петербургский лоск, коли он был нажит, линял под первым дождем. В дальней дороге странник хорошо приготавливался к восприятию новизны. Он входил в непосредственные, физические отношения с этой новизною, чему способствовали и тряская дорога, и легко ломающиеся экипажи, и перекладные клячи, и пьяные ямщики, и бесчисленные ночлеги в случайной дорожной компании. Все эти разнообразные впечатления заносились впоследствии на бумагу и сообщали необыкновенную живость повествованию. Жанр путевых заметок процветал в русской литературе с самого ее возникновения.
Давайте вспомним хотя бы «Письма русского путешественника» Николая Михайловича Карамзина. Они вышли в свет в 1801 году, а само путешествие состоялось десятью годами ранее. Николай Михайлович сел в Москве в кибитку и потрусил — ни шатко ни валко — сначала в Тверь, потом в Петербург, и Нарву, Ригу, Кенигсберг (там он завернул на часок к Иммануилу Канту), а там и Париж, и Лондон... «Письма» свои он писал в дороге. Состояние духа его менялось соответственно погоде и дорожным обстоятельствам. В одном из первых писем, помеченном Ригой, то есть в самом начале дороги, он горько жаловался своим адресатам: «Везде, казалось, брали с меня лишнее; на каждой перемене держали слишком долго. Но нигде не было мне так горько, как в Нарве. Я приехал туда весь мокрый, весь в грязи; насилу мог купить две рогожи, чтобы сколько-нибудь закрыться от дождя, и заплатил за них по крайней мере как за две кожи. Кибитку дали мне негодную, лошадей скверных. Лишь только отъехали с полверсты, переломилась ось: кибитка упала в грязь, и я с нею. Ямщик поехал назад за осью, а бедный ваш друг остался на сильном дожде»...