Стар и млад — страница 32 из 62

Вот какой ценою оплачены «Письма русского путешественника». Поэтому они и пришли к нам из позапрошлого века не высушенными без цвета и запаха, а благоухающими, живыми цветами. В своих «Письмах» Николай Михайлович Карамзин следовал усвоенному в трудной дороге правилу: «Человек в дорожном платьи, и с посохом в руке, с котомкою за плечами не обязан говорить с осторожною разборчивостью какого-нибудь придворного, окруженного такими же придворными, или профессора в шпанском парике, седящего на больших, ученых креслах».

Эти слова можно поставить эпиграфом к таким великим (разновеликим) книгам, как «Путешествие в Арзрум» А. С. Пушкина или «Фрегат «Паллада» И. А. Гончарова.

Карамзин плакался в первых письмах с дороги, чтобы затем восторжествовать над собственными слабостями и неудобствами странствия. Нервы его закалялись привычкою. Пушкин не придавал значения трудностям, презирая самое возможность слабости. Гончаров, сухопутный житель, мучился в море качкой; никудышный ходок, он, страдая, тащился через сибирские дебри, болота и кряжи. Все замечая, подтрунивал над собой, потому что предвидел итог путешествия: «...населить память, воображение прекрасными картинами, занимательными эпизодами, обогатить ум наглядным знанием того, что знаешь по слуху».

На этом можно бы и закончить визит в букинистическую лавку (условно говоря; нынче в букинистической лавке так просто, с ходу не сыщешь ни Гончарова, ни Карамзина, ни тем более Пушкина). Оставив нам свои путевые романы, классики единодушно свидетельствуют: странствие плодотворно для литератора, коли оно протяженно во времени и пространстве. Только постепенное, шаг за шагом, освоение новых мест насыщает воображение, память, ум. Не нужно бояться тряски, ни на суше, ни в море. Странствуя, надобно притереться, притерпеться к местным условиям жизни, буквально: оказаться стиснутыми между попутчиками в лодке, кибитке, возке — будь то французы, якуты, немцы, казаки или черкесы. Классики странствовали основательно, всерьез, доверяясь не только вынесенным из дому представлениям о чужбине, но и физическому и телесному опыту, обретенному на дальних перегонах, в рискованных приключениях или в иноязычной толпе. Они бывали но только созерцателями, но непременно и действующими лицами (хотя умели и созерцать) в тех местах, куда их завела муза странствий. Классики служили этой музе подвижнически. Сверх прочих своих достоинств, они были еще и бесстрашны. Вот в чем штука!

Учиться у классиков уму или таланту вотще. Но постранствовать вместе с ними, спустя сто или сто пятьдесят лет, одно удовольствие: классики понимали толк в путешествиях; оставленные ими в наследство потомкам правила поведения русского путешественника в дальних странах нимало не устарели...

Конечно, наш современный мир стал теснее, отдаленные друг от друга точки сблизились во времени, само понятие «путешественник», предполагавшее индивидуальность странствующей особи, устарело, взамен ему воцарилось понятие «турист» — нечто массовидное, типовое, с общим выражением скепсиса и пресыщенности на лице.

Литературный жанр путешествия не то чтобы изжил себя, наоборот, он стал общедоступен. Каждый взявший перо обязательно путешествует. Каждое путешествие увенчивается путевым очерком, повестью, книгой. Нынешний литератор, пускаясь в путь, наперед знает все (кроме языка той страны, в которую едет, летит); он начитан, наслышан, напичкан информацией. Дорога его такова, что на ней не слетит колесо у брички, не нападут лихие люди в ночи, не опадут паруса от безветрия. Путешественник глядит осовелым оком на промелькивающие за автобусным стеклом старинные замки или новейшие строения, оставаясь при этом во власти домашних чувств, предрассудков, недомоганий; он путешествует с «собственным самоваром», как говаривали в старину, и мечтает о той минуте, когда вернется домой, усядется в кресло, удобное, милое тому месту, на котором он просидел свои лучшие годы, и примется за путевые заметки.

Новизна впечатлений мешает, можно бы и не ездить, сесть с утра и писать — о какой-нибудь дальней стране: под рукою библиотека, подшивки журналов. Но литератор честен перед собой и своими читателями. Он вначале запишет в блокнотик названия улиц, соборов, музейных картин и кушаний в ресторане: кушанья надо отведать, у входа в собор снять шляпу, в музее поспеть за щебетом гида, на фешенебельной рю или стрит заметить контрасты. Эффект присутствия пригодится, придаст путевым заметкам добавочный привкус, остроту, все равно что посыпать грузинской аджикой купленный в магазине кулинарии нашенский антрекот...

Но сколь бы ни был усерден и честен, и падок до новизны путешественник, сколько бы он ни толкался по соборам и музеям, он постоянно слышит бурчание самовара, взятого из дома. Путешествие — это не только встреча с неведомым, но еще и встреча с самим собой на чужбине. И, господи, до чего скучной бывает такая встреча, если кроме самовара ничего в дорогу не взял. Под самоваром я понимаю малую осведомленность, предвзятость, ни на чем не основанную доморощенную гордыню, леность мысли, неспособность удивляться...

Я стоял на возвышенности над толпою, в селе Рустави, в Месхетии, у подножья голых холмов. Было жарко, сухо, прозрачен воздух, синело небо; внимала моим речам толпа, в горах, должно быть, звучало эхо. Но при этом я осязал в суставах и членах сырость нашего климата, стужу промозглой поздней осени. И сам мой голос казался сырым. Я еще не отогрелся, но обветрился, не привык, не притерся к грузинской глубинке; она существовала отдельно от меня; я оказался наедине с самим собой в окружении великолепных и немых декораций...

Моя дочка, едва я сошел с эстрады, отыскала меня, протиснулась ко мне и сказала:

— Ну, папа, ты молодец. Именно то сказал, что им и надо. Я даже не ожидала от тебя...

Вот тебе раз: «не ожидала...» Я принялся было искать причину такого дочкиного сомнения в способностях папы, но тут день поэзии объявили закрытым. Дело подвигалось к вечеру, а стало быть, к пиру, поскольку дело происходило в Грузии, в Аспиндзском районе, на стыке с Ахалцихским районом.


14

Главвый тамада на пиру — секретарь Аспиндзского райкома, второй тамада — секретарь Ахалцихского райкома. Во внешности секретарей проглядывают профили вверенных им районов. Аспиндзский — сельский район, и секретарь райкома по-крестъянски скроен и сшит, нетороплив, основателен, обработан ветром и солнцем, продублен, прокален, будто пришел на пир прямо с поля. Ахалцихский секретарь, сразу видно, живет в городском квартале: Ахалцихо хоть небольшой, но город, в нем есть свой театр (режиссер Ахалцихского театра декорировал праздник в Рустави)...

Пир шел как пароход по фарватеру, ведомый опытным капитаном. И если что его отличало от других грузинских пиров, так это тутовая водка здешнего производства. Сидевший рядом со мною товарищ из Тбилиси сказал, что действие тутовой водки двояко. Ею можно напиться, но если, упаси боже, напился другими напитками, стоит выпить рюмочку тутовой водки — и отрезвеешь.

— Для пьяного это первое средство, — нахваливал местный напиток товарищ из Тбилиси. — Мы называем тутовую водку «сарымицин». Ее родина — село Сары...

Прощались в потемках, под звездным небом. Гости уезжали в Тбилиси, нам с дочкой предстояло перевалить через горный хребет и спуститься в долины Аджарии. Это все будет завтра, а пока что нас усадили в чью-то машину. Сидевший за рулем человек мужественной внешности готов был поехать, жал на газ (то есть рыл землю копытом), но поехать мешали двое из киногруппы, усатые, бледные, томные, с длинными волосами, в джинсовых костюмах. Они держали за руки мою дочку и жаловались ей на трудную судьбину людей искусства: «Мы так устали, детка...» Понятно было, что речь идет не о телесной усталости после дня съемок на жаре, а об усталости духа. В свое время об этого рода усталости пел Вертинский: «Мы слишком устали, и слишком мы стары и для этого вальса, и для этой гитары...»

Когда мы поехали наконец, дочка спросила:

— А чего это они устали?

— Вых! — страстно и яростно вскрикнул водитель. — Я бы их на пятнадцать суток сажал! Они — тунеядцы! В нашей местности ни одного такого гада нет! Они из Тбилиси к нам приезжают, воду мутят. Вых.

Водитель оказался начальником Аспиндзаского райотдела милиции Хито Беридзе. Наши тбилисские друзья доверили нас в ночи не кому-нибудь, а начальнику милиции. И еще моему старому товарищу Фридону Халваши, поэту, председателю Союза писателей Аджарии.

— Куда мы едем? — спросил я Фридона Халваши.

— Я не знаю, — сказал Фридон. — Я думаю, мы едем в неплохое место.

Машина Хито Беризде куда-то свернула. В заднем окошке шарахнулся свет едущих следом машин. Остановились, захлопали дверцами. Стало слышно, что где-то близко урчит Кура.

Начальник Аспиндзской милиции привез нас к себе домой. В доме, сквозь ветви сада, был виден свет. На шум вышли женщины. Из прибывающих машин вылезли мужчины. Я насчитал тринадцать мужчин. Через какое-то время, полное разнообразных звуков, среди которых выделялось кудахтанье кур — курам рубили головы, — мужчины сели за стол, и все пошло по обряду.

Утром мужчины побрились, повязали галстуки, вышли в сад: запахи утренней свежести, горной полыни, яблок, росы, земли, подвяленного винограда, близкой реки смешались с запахом сигаретного дыма.

И до того повадно было мужчинам поговорить о политике в это раннее утро шафранного цвета, под сенью сада с необобранными яблоками сорта «шафран»! Гроздья винограда Изабелла свешивались к самым ртам говорящих. Глобальных проблем не касались, зато касались турецких проблем: Турция — вон, за горою. В Турции не только турки живут, но и грузины. Даже мэр Стамбула грузин. По-турецки грузины — гурджи...

Турецких грузин жалели: то-то им худо живется, отторгнутым от родимых гор и долин. То-то славно живется грузинам в Грузии! Соображали, как бы помочь турецким грузинам, припоминали такие моменты в истории, когда бы можно было помочь. Грузинский разговор в компании вообще отличался, скажем, от русского компанейского разговора повышенной страстностью, экспрессией. Страсть к политике занимает з