В двух залах музея, на втором этаже, над председательским кабинетом, среди экспонатов выделялся макет памятника, установленного на холме посреди села Шрома. Мраморная доска и надпись:
«Дорогой матери Мелинке Федоровне.
Твоя материнская забота, любовь и ласка в тяжелые годы войны, дорогая, навсегда останутся в моем солдатском сердце.
Мл. лейтенант В. Лаврентьев».
Памятник грузинской женщине Мелинке Мжаванадзе поставил Василий Лаврентьев — c колхозной, конечно, помощью, с помощью Михако. В годы войны, после тяжелых ранений и госпиталя, младший лейтенант Василий Лаврентьев, паренек из украинского села Ровно Херсонской области добрался до села Шрома — родное его село тогда было под немцем, родной матери он лишился. И грузинская женщина Мелинка усыновила Васю Лаврентьева, пригрела, накормила, дала сил оправиться от ран и вернуться на фронт. Десятки односельчан Васи Лаврентьева в лихую годину нашли себе приют, кров, работу и кусок хлеба в гурийском селе Шрома, у председателя колхоза Михаила Филипповича Орагвелидзе, у папы Михако.
...Все началось с письма, которое шромовцы написали на Украину в начале тридцатых годов:
«...На склонах гор у Черного моря широко раскинулось наше село Шрома. На нашей земле произрастают чай, цитрусы, виноград, тунг, плодовые деревья и множество других сельскохозяйственных культур.
Во время хозяйничанья помещиков и дворянства в наших краях сеяли только кукурузу и просо.
Тяжелой тогда была наша жизнь. В нашей деревне жили в достатке всего несколько семей. Это были князья, торговцы. Землей владели помещики: Накашидзе, Гуриоли, Карцивадзе и другие богатеи.
Кто не мог выплачивать оброка, того наказывали плетьми. Крестьяне зачастую вынуждены были оставлять родной край и уходить на заработки на чужбину. Оттуда они возвращались, заработав какие-то гроши. Школы у нас в селе не было. Так мы жили в прошлом.
При Советской власти все изменилось. Там, где раньше все было покрыто непроходимыми колючими кустарниками и лесом, где гнездилась малярия, изматывая людей, сейчас раскинулись плантации чая, мандарин, апельсинов, лимонов, разрослись виноградники и сады...
Хочется, чтобы и украинские колхозники рассказали нам о своих достижениях, как они живут и борются за новые успехи».
В те годы подобных писем писалось немало, но дружба и соревнование, к которым звали письма, обретали плоть и кровь только в тех случаях, когда дело это возглавляли люди щедрого сердца и государственного ума.
Я ходил по музею колхоза «Шрома», по музею Дружбы и думал: сколько у нас говорится и пишется о дружбе, но чтобы взять и вырастить у себя в питомнике саженцы виноградной лозы, отвезти их на берега Азовского моря, где до сих пор не знали виноградарства, и возделать там виноградники — в подарок друзьям, — для этого нужен еще и особый талант. Колхозу «Шрома» присвоено звание колхоза коммунистического труда не только за высокие урожаи, но и за истинно коммунистическое понимание дружбы между народами.
Дружба не затухала на протяжении десятилетий. Все ровенские председатели были отзывчивы на дружбу, но они менялись. Михако Орагвелидзе, как бессменный кочегар, без малого сорок лет поддерживает огонь в топке дружбы, не спускает пары...
Портрет на стене музея: два председателя — седой грузин Михако, с лукавыми морщинками у глаз, с дымящейся сигаретой, и украинец Иван Мазунов, кудрявый, статный, косая сажень в плечах. У Михако на груди золотая медаль «Серп и Молот», четыре ордена Ленина. У Ивана не сосчитать, каких орденов больше, трудовых или боевых.
— Ну как, сынок, понравился наш музей? — спросил Михаил Филиппович.
— Понравился, Михако!
Опять мы куда-то едем, тихо едем, можно пересчитать мандарины в придорожном саду.
— Это — сад дружбы, — сказал Михако. — Мандарины, сынок. Десять тонн мандаринов мы собираем в этом саду и отправляем в село Ровно. Пусть украинцы едят наши сладкие мандарины.
— Вы им мандарины, а они вам что?
— Белую муку, лук, украинские овощи... Тоже надо, сынок. Украинцы нам подарили племенной скот. Но, ты видишь, наше село горное. У нас нет пастбищ. Негде косить траву. Каждый свободный клочок земли мы отводим под чай. Но мы держим коров. На наше море приезжают отдохнуть люди из Ленинграда, из Москвы, из Мурманска, из Сибири. Им нужно свежее молоко. Мы даем им свежее молоко. Пусть поправляются... Наша земля золотая, сынок. Мы ее сделали золотой. Мы — крестьяне... Из Шромы никто не уезжает. В наших семьях по пять-шесть детей. Дети подрастают, строятся. Работа есть, но где взять землю?.. Вон, видишь, маленькие домики-времянки? В прошлом году мы приняли в колхоз тридцать восемь семей из Аджарии. Они жили высоко в горах. Зимой их село разрушило снежным обвалом. Люди оказались в беде. Мы потеснились, сынок. Нашли для них землю в Шроме...
Завернули в колхозную бригаду, посидели с бригадиром Даниилом Кубусидзе и его женой Шурой, сборщицей чая, тихой, одетой в черное, не первой молодости женщиной, Героем Социалистического Труда. За годы работы в колхозе Шура нащипала и сдала двести тридцать две тонны чайного листа — целый эшелон; за год не заварить, не расхлебать средней величины городу.
Поехали дальше. Михако замурлыкал в усы:
— Теперь мы поедем в Уреки... Уреки... Уреки...
Мы приехали в Уреки.
— Это — Уреки, — сказал Михако. — Наш колхозный санаторий. Мы его построили. Пусть наши колхозники поправляют здоровье в Уреки... Уреки... Уреки... Теперь у нас отобрали санаторий, сделали его межколхозным. Очень хорошо! Пусть отдыхают колхозники всей Грузии! Пусть еще строят. Места много у нас. Пожалуйста!
Места правда было много. Запах моря — чистого моря, без пароходов и курортных отходов — смешивался с хвойным духом сосновой рощи. Мы взошли по лесенке на второй этаж небольшого дома, то есть дом был такой, какие обыкновенно строятся в селах Грузии, небольшой — по сравнению с санаторным корпусом. Михако достал ключ, отпер дверь, зажег свет, мы оказались в уютном жилище, где можно хорошо поработать, пожить. Поработать — у письменного стола. Именно письменный стол являлся главным предметом обстановки в этом коттедже на берегу.
Море пошумливало за окном, ветер с моря постукивал в окошко. Михако заварил чаю, своего, шромского, и сказал:
— Вот за этим столом, сынок, я написал мою книгу.
Я подумал, что лучшего места и не сыскать для писания книги. Книга эта большая, то есть что значит большая? — величиною с прожитую ее автором жизнь. Она называется «Мост братства». Рецензировать ее нет нужды, как нет нужды давать развернутый отзыв на чью-либо, еще незавершенную, длящуюся жизнь. Читаешь книгу Орагвелидзе — и радуешься вместе с автором, что жизнь, проведенная в крестьянских трудах, вместе с людьми — не только односельчанами, но и людьми, живущими вдалеке, — подарила так много праздников братства.
Годы свои Михаил Филиппович Орагвелидзе прожил так, что захотелось ему прожить их еще раз — наедине с памятью, за чистым листом бумаги, в домике под соснами на берегу моря. И этот писательский труд, как и труд своей жизни, Михако исполнил мудро, достойно, без суеты, улыбаясь в усы.
Оставалось попробовать ха́ши.
— Хаши... хаши.. хаши... — напевал Михако. — Будем кушать хаши. Хаши кушают утром, сынок.
Дело было под вечер. Мы приехали на станцию Уреки, Михако поставил машину у входа в хашную.
Всеми делами в хашной занимался один человек (не знаю, как называется его должность, — может быть, «хашивар»?), в колпаке и тужурке, некогда белых, теперь совершенно замызганных. Михако дал обстоятельные инструкции «хашивару», вернулся довольный, мурлыкал:
— Будет хаши... будет хаши...
Утром, затемно, в половине шестого, когда, казалось, мертвецки спит не только станция Уреки, но и вся Грузия, мы снова прибыли к хашной. Внутри ее теплился свет, в открытую дверь было видно, что «хашивар» коротает время на пару с дежурным по станции милиционером. Мужчины грелись у плиты, скучали.
Михако вошел в хашную, притворил за собой дверь и каким-то ему одному известным образом поднял дух заскучавших мужчин. С выражением полного энтузиазма они вынесли из хашной большую, прямо с огня, кастрюлю, бережно устроили ее на заднем сиденье. От кастрюли густо и жарко пахло главными составными частями хаши: требухою и вареным молоком. Требуху сварили в молоке, получилось хаши.
Кастрюлю с этим хлебовом везли до дому с такими же предосторожностями, с какими возят покойников на катафалках.
— Хаши полезно для здоровья, — приговаривал Михако. — С похмелья хаши покушаешь, жить можно дальше, сынок. — И пел: — Хаши... хаши... хаши...
Внесли сокровище в дом, водрузили на стол. За окнами была темень. Шумело море. Михако растер в фаянсовой ступе чеснок с уксусом, вылил подливу в хаши, размешал.
Я следил за приготовлением с некоторым содроганием в душе: непривычный запах требушины, сваренной в молоке, был настолько силен, что его не перешибал даже чесночно-уксусный экстракт.
— Хаши надо кушать горячим, сынок, — учил Михако. — Этот — хороший хаши! Горячий!
Я смотрел на кастрюлю и думал, неужто можно справиться с этим вдвоем, ранним утром...
Однако поданы миски. Михако принялся за хаши с таким аппетитом, с такою любовью к пахучему вареву, будто в кастрюле не просто хаши, а снадобье, элексир.
Я тоже попробовал...
— К хаши надо привыкнуть, — утешил меня Михако.
Но не было времени, чтобы привыкнуть. Я загрустил...
Послышались твердые мужские шаги по лестнице. Постучали в дверь. Хозяин пригласил войти. Вошли двое добрых молодцев саженного росту, в прекрасных костюмах, белоснежных сорочках, при галстуках. В дальнейшем из разговора выяснилось, что оба — крупные работники из Тбилиси, приехали отдохнуть в колхозный санаторий в Уреки. Заглянули на огонек...
Сев к столу, ранние гости проявили прирожденные навыки в обращении с хаши. У едоков за ушами трещало. Мое участие в этом деле оказалось, по счастью, необязательным. Кастрюлю уплели в полчаса. Ели, похваливали, запивая хаши коньяком «Энисели», коньяк заедали хаши. Встали из-за стола, поблагодарили хозяина, сполоснули руки и рты, расцеловались. Вышли наружу хорошо подготовленными к предстоящему дню.