Старая девочка — страница 16 из 69

По лестнице мы спустились молча. В переулке я взял ее за руку, она не отняла. Только сказала: „Ну, говори“. Тут я, как последний дурак, лопочу: „Я думал, ты вышла замуж за своего узбека, в Москве все так думали, и Матильда, и твои родители. Жить мне было негде, надеяться тоже не на что, общежитие закрыли…“

Вера мне говорит: „Почему же ты не пошел к моим родителям, у нас большая квартира, они бы дали тебе комнату, я же сказала, что еду только на два месяца. Неужели ты думал, что я вот так, ничего тебе не сообщив, могу выскочить замуж? Что это может быть правдой?“ Я не знал, что ответить, не мог же я, в самом деле, сказать, что она человек совершенно взбалмошный, что к жизни она относится как к веселой игре, и, когда мне сказали, что она вышла за узбека, я совсем не удивился. А после этого идти и проситься жить к ее родителям, согласитесь, глупо».

«И что же вы ей сказали, коли не это?» — спросил Ерошкин. «Ничего. Кажется: „Вера, помоги мне, я запутался“. А она: „Я подумаю, приходи через два дня“. Матильда потом мне говорила, что больше всего Вера была оскорблена тем, что я позвал ее к Наташе, и еще она говорила Матильде, что, окажись соперница молодой, красивой, она бы не страдала так сильно, поняла бы меня и посторонилась, уступила бы ей дорогу. А оказалось, что Наташа старше ее на целых восемь лет, чуть не старуха».

«Ну, а дальше что было?» — спросил Ерошкин. «Дальше я явился ровно через два дня, без опоздания, она усадила меня на тот же диванчик, где мы обычно с ней сидели, он рядом с печкой, а Вера всегда любила тепло. Несколько минут мы так просидели, я был прямо с мороза и тоже хотел отогреться. Потом Вера мне говорит: „Вид у тебя, Дима, виноватый, и это трогает“, — я обрадовался, а дальше она повела себя со мной, как всегда, так что я не знал, всерьез она это говорит или издевается.

Сначала встала и, будто в театре, произнесла: „Дима, я любила тебя, боготворила, считала героем, которого любая девушка мечтает встретить на своем пути. Я смотрела на тебя с обожанием, чуть ли не молилась. Ради тебя я была готова на всё. Свои чувства я приписывала и тебе. Ты ничего мне не говорил, это правда, но мне казалось, что это ясно по той радости, которую мы испытывали при встречах. Как же я обманывалась! Раньше в моих глазах ты был совершенством, а на поверку оказался жалок и слаб. Такой ты мне не нужен. Прощай, уходи“, — и она рукой указала на дверь.

По-моему, вначале она хотела сказать совсем другое, но ее опять повело. Ей вообще надо было стать не женой этого Берга, а писательницей; говорила она совершенно по-книжному». — «Ну и что вы сделали?» — спросил Ерошкин. «А что мне оставалось? Я встал, кажется, помялся немного, всё надеялся, одумается, но она молчала, я и ушел». — «И на этом вы навсегда расстались», — сказал Ерошкин; он знал из дневников Веры, что это не так, но, давая Диме возможность закончить разговор, был уверен, что он этим воспользуется. Однако Дима врать не стал. «Нет, — сказал он, — через месяц она приехала ко мне на работу в Лефортово, где я преподавал курсантам гимнастику.

Курсы наши находились в великолепном старом здании, кажется, этот дворец построили еще для Екатерины. Он стоит четырехугольником, а внутри парк и тогда же, при Екатерине, посаженная аллея. И вот я иду по этой аллее к проходной и вижу, что впереди меня прогуливается женщина в длинном сером жакете. Со спины — нет, а когда повернулась, пошла навстречу, я ее куда раньше узнал, чем она меня. Вера с детства сильно близорука. Тому, что она пришла, я совсем не был рад. Говорить, что давно ее заметил, не хотелось, и я сказал, что издали не узнал. Просто смотрю — идет красивая девушка.

По-моему, Вера даже не обратила внимания, что я ей не рад, сама она прямо сияла. Домой нам было по пути, я взял ее за руку, как раньше, и мы пошли к выходу. Она стала говорить почти сразу, даже не помню, с чего начала. Но что говорила, помню: „Дима, я не могу без тебя жить, я истосковалась одна. Я и сюда приехала, чтобы сказать тебе, как я измучилась. Вернись“. Голос у нее был дрожащий, задыхающийся, такой я Веру никогда раньше не видел.

Что ответить, я не знал. Мне было ее очень жалко, но и бросить Наташу я решиться не мог. Чтобы не обижать Веру, говорю: „Клянусь, я бы сделал это, если бы был в тебе уверен. А ты сама-то уверена, что говоришь серьезно, что это не очередной каприз? Вера, ведь я для тебя игрушка. Ты только увидишь, что я снова твой, опять меня оттолкнешь. Вспомни наш последний разговор, что ты мне наговорила?“ По-моему, Вера ждала совсем другого, объятий там, поцелуев, и теперь растерялась. Наверное, она поняла, что всё кончено, и больше ничего мне уже не говорила.

Мы вышли на улицу и пошли к трамвайной остановке. Трамвай, к счастью для обоих, подошел быстро и был переполнен. Пока я брал у кондуктора билеты, Веру оттеснили вперед. Протиснуться к ней я не пытался. Сошла она у Покровских ворот, и больше мы не виделись». — «Хорошо, — сказал Ерошкин с удовлетворением, — с финалом вашего романа мы разобрались, тут мне всё понятно, а теперь хотелось бы узнать, где и когда вы познакомились».

«Познакомились, — сказал Дима, — как обычно знакомятся. У нас на курсах иногда устраивались танцы, что-то вроде балов. На один из них Вера пришла вместе с Пироговым. Вера была в очень красивом черном платье, она вообще тогда одевалась, как мало кто; Пирогов танцевать не умел, и мы до конца вечера протанцевали вдвоем. Вот и познакомились. Я тогда пригласил их к себе на урок в Коммунистический университет угнетенных женщин Востока; хотел, чтобы пришла Вера, Пирогову это было неинтересно, но звать ее одну было неудобно, и я их пригласил вдвоем. Просто понадеялся, что Пирогов сам не придет. Но пришли они вместе.

Урок был довольно забавен, вначале через распахнутые двери мы входили в зал, я шел во главе целой колонны женщин; помню, Вера их всех внимательно оглядела, а надо сказать, как на подбор они были небольшого роста, коренастые, некрасивые, по-моему, она осталась этим довольна. Позже она не раз тот день вспоминала, говорила, что влюбилась, когда перед началом занятий, разговаривая с ними, я ни с того ни с сего — наверное, просто сила играла — взялся руками за спинку стула и, развернувшись в воздухе, сначала сделал на ней стойку, потом плавно опустился рядом и озарил Веру мальчишеской улыбкой. Это, конечно, всё ее слова, сам я ничего подобного не помню, хотя сделать стойку на спинке стула мне и сейчас нетрудно.

Скоро мы стали встречаться почти каждый день, гуляли, разговаривали, иногда целовались. Вера, по-моему, не любила целоваться, вообще боялась всего этого. Но и я тогда мало что понимал, наоборот, мне казалось, что она надо мной смеется. Однажды я даже ее спросил, не согласится ли она стать моей женой, я к этому долго готовился, боялся отказа, ведь в моей жизни это первый раз было. А она в ответ начала хохотать, хохотала, хохотала и всё не могла остановиться. Сейчас понимаю, что у Веры просто была истерика, а тогда я обиделся черт знает как. Сразу ушел, чуть вообще с ней не порвал. Меня обманывало, что так-то она была умнее всех, кого я знал, намного больше читала, в людях хорошо разбиралась.

Помню, что в другой раз, тоже совсем отчаявшись, — было это у нее дома, и мы по обыкновению сидели на диванчике напротив печки — я повернул выключатель, стал целовать ее в губы, лицо, шею, но она не отвечала. И мне сделалось так тошно. Дальше вроде бы вошло в колею, то есть между нами всё равно ничего серьезного не было, но мы опять каждый день встречались, вместе гуляли. Ну, а потом Вера уехала в Оренбург».

С Димы Пушкарева Ерошкин начал и остался его показаниями доволен, даже не посчитал это нужным скрывать, сказал Пушкареву, что тот очень помог следствию и что в том, что он послал Вере в Ярославль деньги, лично он, Ерошкин, не видит ничего плохого. Наоборот — конечно, знать этого Дима не мог, — но для того задания, которое ему, по всей видимости, поручат, посылка денег скорее на пользу.

«Задание, — сказал он Пушкареву, уже в дверях, — для нас важное, можно сказать, для всей страны важное, но сейчас не об этом; напоследок я вас вот о чем хотел спросить. А что, если бы всё можно было начать сначала, сейчас, когда вы так хорошо понимаете, что в Вере было от ее детскости, просто от незнания, как себя вести, вы бы на ней женились?» — «То есть! Вы хотите, чтобы я развелся с Наташей и женился на Вере?» — спросил Пушкарев.

«Да нет, — перебил его Ерошкин, — теперь, когда у нее трое детей и муж в лагере, об этом никто не говорит, это уже другая жизнь, она ее прожила по-своему, вы — по-своему. Я вас не то спрашиваю: если бы можно было вернуться на двадцать лет назад, когда никакого Берга и в помине не было, тогда бы женились?» — «Конечно, — сказал Дима. — Конечно, женился бы». — «Ну вот, видите, — подвел черту Ерошкин, — оба вы прожили свою жизнь неправильно. Она вышла замуж за врага народа, и теперь за это ей придется ответить, вы — за человека, которого, похоже, никогда не любили. И всё это по наивности, по недомыслию. Жалко, что переиграть ничего нельзя».

Допросом Димы Ерошкин и в самом деле остался удовлетворен. Конечно, если сравнить с тем, что написано в Верином дневнике, некоторые отличия имелись, но в общем всё было на удивление схоже. Иногда совпадения были такие, что, если не знать ситуации, он бы сам, не задумываясь, сказал, что Дима и Вера, прежде чем давать показания, сговорились, или, во всяком случае, перед допросом Дима внимательно и не раз прочитал ее дневник. Но этого быть не могло, а значит, Верины дневники отличаются удивительной точностью, что он и напишет сегодня же в рапорте на имя своего непосредственного начальника Смирнова.

В сущности, так как Дима случайно оказался первым, вряд ли и дальше стоило сомневаться в объективности дневников. Это само по себе была огромная, может, даже решающая победа. У всего того, что собиралась делать их группа, теперь имелась прочная база, и Ерошкин ликовал. На следующий день он, рассказывая, как шел допрос, вообще как держался и вел себя Дима, говорил Смирнову, что сомнений нет, Вера на редкость памятлива и на детали, и так; снимая показания с других, это нельзя упускать, ее дневник как бы эталон. Ведь, кроме всего прочего, она записывала в тот же день, когда еще ничего не забылось, не стерлось. То есть, если показания других подследственных станут расходиться с Вериным дневником, ясно, что прав дневник, остальное же — только в