Старая девочка — страница 22 из 73

Эту тактику и этих людей Ерошкин ненавидел совершенно природной ненавистью: полностью капитулировать, лечь на спину и задрать ручки вверх, всем своим видом показывая, что в схватке ты больше участия не принимаешь, и в тот момент, когда тебя просто переступают, схватить беззубым ртом и попытаться укусить.

Эффективность этой тактики была не столь уж и велика, НКВД давно решил, что важнейшие параметры будущего дела надо определять заранее. И кто по нему проходит, и кто какую роль играет, и цели, и задачи, и акции, которые уже совершены или еще только готовятся, — словом, всё. Дальше можно было оговаривать кого угодно и в чем угодно, но то, что в первоначальный план внесено не было, никакого интереса у следствия не вызывало. В таком построении работы было немало хорошего, НКВД наконец-то перестал, по мнению многих, вызывающе отличаться от других министерств. Четкий план, возможность, соревнуясь, его выполнить и перевыполнить, предсказуемость в работе — во всем этом было много ценного. Стране ведь трудно нормально жить, каждую секунду ожидая удара в спину, в итоге ты уже не столько работаешь, сколько смотришь, не подкрадываются ли к тебе сзади. Теперь же страх исчез, будто его никогда и не было.

Все же не одному Ерошкину было жаль того времени, когда он любил, по-настоящему наслаждался следствием. Он любил дознание именно за эту его непредсказуемость, за то, что никогда не знаешь, что вот сейчас услышишь от арестованного, не знаешь, правду он говорит на этот раз или снова лжет. Тут все и всегда было новым, всегда надо было быть настороже, на стреме, чтобы не дать себя завести черт знает куда. Как на охоте: враг петлял и петлял, двоил и троил след, только бы сбить его с толку, он не просто путал его, но, сделав круг, мог у собственного же следа устроить на Ерошкина засаду или из своих показаний соорудить наживку и, едва Ерошкин клюнет — подсечь. Десять поколений их, Ерошкиных, были у своих помещиков егерями и псарями, славились они на всю округу. Как рассказывал ему дед, в Нижегородской губернии, откуда они родом, двести лет ни одной большой охоты без Ерошкиных не обходилось.

Теперь, когда все это ушло в прошлое, однажды на охоте, кажется, в лесничестве под Рязанью, Ерошкин горько сказал Смирнову: “Ныне мы на звероферме работаем, а помните, Алексей Николаевич, ведь и в Москве у нас была хорошая охота? В Рязань ехать не надо было”. И Смирнов его понял, но ответил примирительно: “Что же, что на звероферме, зато выход шкур больше”. Но Ерошкин не угомонился: шкур-то больше, да куда они против прежнего, да и нам удовольствия никакого. “И то правда”, - на этот раз согласился Смирнов. Сам он в следственном деле настоящий гений был, начинал еще при Дзержинском и знал в органах все.

Наконец Ерошкину надоело слушать этот бред о сослуживцах Корневского, и он решил сразу перейти к Вере. Он спросил о ней, и тут Корневский неожиданно насторожился. Так он журчал легко, будто фонтанчик, что бы его ни спрашивали, отвечал раз в десять больше, чем было надо. И вдруг вода иссякла. Когда пауза стала неприличной, Корневский все-таки сказал: “Да, это моя первая жена”. — “А вы знаете, как сложилась ее жизнь после развода с вами?” — “Нет, — на этот раз быстро ответил Корневский, — о ее дальнейшей жизни мне ничего не известно”. — “О других, с кем вы тогда были знакомы, вы все знаете, хотя тоже чуть ли не двадцать лет не виделись, а о ней ничего?” — “Да, — сказал Корневский, — о ней я ничего не знаю”.

“А хотите узнать? — нанес неожиданный удар Ерошкин. И Корневский не удержался. Сказал: “Хочу”. — “Ну вот, — продолжал Ерошкин удовлетворенно, — я вам, конечно, все подробности рассказывать не буду, я не вы, если вам все про нее рассказывать, вы только запутаетесь. Скажу о главном. Последние пятнадцать лет она была замужем за довольно известным нефтяником Иосифом Бергом; в недавнее время он, правда, недолго занимал пост замнаркома нефтяной промышленности. Брак был, судя по всему, довольно счастливым, но это семья, тут никогда нельзя знать наверняка. Со стороны вроде бы хорошо, а внутри — ад кромешный. Так вот, по нашим сведениям, жили они все-таки неплохо, она ему трех дочерей родила. А год назад, то есть почти одновременно с вами, он был изобличен во вредительстве и арестован. Дело было очень крупное: они сознательно портили качалки, которыми нефть качают, и на заводах так эту самую нефть перерабатывали, что в стране керосина не стало ни для населения, ни для самолетов. Во время следствия Берг во всем признался, на всех, кого надо, дал показания и по приговору ОСО был расстрелян.

Когда его арестовали, Вера по недомыслию бросилась в Москву, — продолжал излагать свою версию Ерошкин, — начала писать высоким людям вплоть до самого Сталина. Жить же ее девочкам было не с кем и есть тоже нечего. Так что вашей Вере тогда не о муже надо было думать, а о них, о своих детях. О муже ее и так достаточно много людей думали, целый отдел НКВД его дело расследовал. Ну и вот, пока она письма писала и в Москве разные пороги обивала, берговских девочек взяли и, как положено, отправили по спецдетдомам. В общем, вернулась Вера в Грозный по месту прописки и видит — она не только мужа, но и детей потеряла. Тут она новую переписку затеяла, успокоиться никак не могла. От нервов есть совсем перестала, вся покрылась волдырями, язвами, прямо вам скажу, вид у нее был страшненький. Так бы она, наверное, и умерла, но оказалось, что перед страной у нее некоторые заслуги есть, и когда она угомонилась, перестала кого не надо теребить, ей ее девочек вернули и совершенно в покое оставили. Сейчас она живет в Ярославле у родителей, после всего, что было, сдала, конечно, но все же узнать можно”.


“Да, — сказал Корневский, хихикнув, — она тогда в Грозном и я теперь, наверное, хорошей парой были бы”. — “Почему?” — сделал вид, что не понял, Ерошкин. “Ну, у нее никого не осталось, будто и не было, да и у меня никого нет, от меня ведь и жена, и сын с дочерью после ареста сразу отказались. Ну и выглядим мы соответственно”. — “Может и так, — согласился Ерошкин, — но у Веры сейчас все-таки дети есть. Есть ради кого жить. Есть в конце концов и воспоминания. Ими ведь тоже люди живут”, - заключил он, решив, что пора подвести Корневского к тому, что его интересовало.

Но Корневский, похоже, был еще не готов, он молчал, и Ерошкин вступил опять. “А у вас что, Корневский?” — сказал он. “А мне ничего и не надо, — ответил Корневский, — меня скоро расстрелять должны. Или вы не знаете?” — “Ну, почему, — сказал Ерошкин, — знаю”. — “А раз знаете, — продолжал Корневский, — то тогда зачем вызывали? Дело ведь уже в архив сдано”. — “Ну, то дело, может быть, и в архиве, а ваше нет еще. Вас же пока не расстреляли. Воскрешать, к сожалению, мы еще не научились, — пояснил Ерошкин, — а пересмотреть приговор сумеем”. — “А зачем мне жить? — сказал Корневский. — Куча людей из-за моих показаний погибли, жена и дети от меня отказались, сам я старик беззубый, доходяга, зачем мне жить, гражданин следователь? В моем положении надо только скорой смерти просить”.

“Ну, не преувеличивайте, — Ерошкин улыбнулся, — чего на себя лишнее брать; тех, кого мы по вашим показаниям арестовали, мы и так отлично бы взяли, все это давно формальность. Следователь же сам вам говорил, что и на кого показать, вы это и показывали, а то, что иногда с перевыполнением, — не тревожьтесь, это в песок ушло. Мы не дураки, чтобы тех, кто нам нужен, так легко отдавать. Что вы думаете, если завтра кто-то скажет, что Сталин — агент турецкой разведки, мы его сразу арестовывать побежим? Кроме того, подельники ваши друг на друга, и на вас в том числе, ничуть не менее усердно стучали. Разница одна — вы, например, неделю продержались, а они кто через день раскололся, а кто, наоборот, чуть не два месяца, как ни били его, в молчанку играл. Но история вряд ли сохранит, кто из вас кого крепче был. С женой и детьми все тоже просто; стоит нам объявить, что вы на самом деле герой, патриот и выполняли важнейшую операцию в тылу врага, тут же они и вернутся. То есть они, конечно, и без этого вернутся, — продолжал Ерошкин, — но так вам, наверное, приятнее будет. И зубы вставить можно, да и без этого не такой уж вы доходяга, Корневский, чтобы вас за три месяца кисловодского санатория нельзя было на ноги поставить. В общем, выйдете вы на свободу и забудете эту историю, как страшный сон”. — “Не спешите, — сказал Корневский, — кто же меня выпустит?” — “Кто посадил, тот и выпустит”, - уклонился Ерошкин.

“Нет, ни с того ни с сего, — твердо заявил Корневский, — к своей семье я уже никогда не вернусь”. — “Ну, это ваше дело”, - хотел сказать ему Ерошкин, и тут вдруг Корневский все понял. “А вам от меня, наверное, показания на Веру нужны? То есть вы, значит, за них мне освобождение предлагаете?” Так они, наконец, вышли к Вере.

“Хорошо, — продолжал Корневский, — я вам дам показания на Веру, только удружите, скажите неразумному, на черта она вам сдалась, или вы решили, что из-за нее план пятилетний завалили?” — “Берите выше”, - в тон ему ответил Ерошкин. “Сталина, значит, убить пыталась”. — “Еще выше”. — “А что может быть выше: социализм, что ли, она свергнуть решила?” — “Вот-вот, — смеясь подтвердил Ерошкин, — здесь вы в десятку попали”. — “Ну ладно, — снова повторил Корневский, — раз она на весь социализм замахнулась, дам я вам на нее показания, спрашивайте”. — “Вопросы, — сказал Ерошкин, — в сущности, очень простые. Первый, как обычно, где и когда вы познакомились”. — “Это сказать нетрудно. Познакомились мы в одна тысяча девятьсот девятнадцатом году в Башкирии. Вера там учительствовала в местной сельской школе. Она тогда, несмотря на молодость лет, была то ли кандидатом в члены партии, то ли уже полным членом. Дело было в Осоргине — такое большое полурусское, полубашкирское село недалеко от реки Белой. Председателем райкома у нас был Ананкин, человек очень хороший, но вас он интересовать не должен, потому что в том же девятнадцатом году он умер от прободения язвы. Незадолго перед моим приездом туда Веру выбрали секретарем райкома. Сам я работал в Уфе секретарем УКОМа, и меня послали в Осоргино для укрепления партработы. Соответственно в Осоргине мы с Верой и познакомились.