шло, но опять ей мешали слезы. Хотя все, что ей надо было сказать, — это что сестра, Ирина, умерла от холеры; она несколько раз запутывалась и начинала снова. Все-таки она, наверное, наконец сумела объяснить, что случилось, потому что в ответ услышала: “Боже мой, умерла от холеры… Какая мучительная смерть”. От этих слов Вера совсем разрыдалась и даже не запомнила, как Евгения Давыдовна увела ее к себе домой и там уложила спать; осталось только, что вдруг среди ночи она ни с того ни с сего проснулась и разом поняла, что она спит не в своей постели и что Ирины на этом свете больше нет.
Тут же она снова вспомнила их последний разговор. Они провожали Ирину всей семьей. Поезд уходил днем с Курского вокзала. Не теряя надежды уговорить сестру оставить ей хотя бы серое платье, а лучше и серое, и синее, она в переполненном вагоне снова заговорила с ней об этом. Но Ирина даже не захотела ее слушать. Только помотала отрицательно головой и, отвернувшись, опять заговорила с матерью. Она обиделась тогда на Ирину совершенно по-детски, даже задрожала от обиды, и все-таки сразу не ушла, сдержалась. Но на перроне, когда дали первый звонок к отправлению поезда, все стали целоваться, и Ирина, примирительно улыбаясь, направилась в ее сторону, она поняла, что больше ее видеть не может, резко повернувшись, она пошла домой одна. Так она тогда даже не дождалась отправления Ирининого поезда и не попрощалась с ней.
Она вспоминала, что в детстве Ирину совсем не любила, иногда ей даже казалось, что она ненавидит сестру. Разница между ними была большой, целых восемь лет, и когда она поступила в первый класс Пятой гимназии, Ира кончала в гимназии Виноградовой восьмой педагогический. К ней Ирина всегда относилась свысока, и когда Вера за столом просила ее что-нибудь передать, она, даже если сидела ближе и ей просто достаточно было протянуть руку, отвечала: “Встань и возьми сама”.
Вера помнила, как еще в детском дневнике писала о своей семье и об Ирине в том числе: “Бабушка ходит в очках, все время сидит дома, хорошо стряпает. Тетя Надя глухая, часто смеется, любит ходить в церковь и читать священные книги. Папа очень добрый, исполняет мои прихоти, иногда сердится. Мама сердитая”. Она тогда испугалась, что мама это прочтет и, замазав “сердитая”, сверху исправила “ласковая”… - “Иногда сердится, все мои платья сшила она. Кухарка со мной возится, иногда злится, очень некрасивая. Сестра сердитая”, - написала она, кончая обзор. Как и с мамой, она боялась, что Ира это увидит, однако замазывать не стала, просто легко зачеркнула; все-таки она хотела, чтобы Ирина знала, как она, Вера, к ней относится, и дальше: “часто меня обижает, нельзя сказать, что красивая, но и недурная. Ужасно толстая”. Вера помнила, что не знала тогда, должна ли она писать только о других или о себе тоже. Даже думала по этому поводу пойти проконсультироваться у мамы, но показывать дневник и объяснять, почему одно слово зачеркнуто, а другое вовсе замазано, ей не хотелось. В итоге она, день поколебавшись, все же написала и про себя, но очень коротко: “Я стриженая. Восемь лет”.
Потом Вера вспомнила, что если Ирина и обижала ее маленькую, то в долгу она оставалась недолго. На даче, когда ей было четыре года и Ира, играя с подругами в крикет, отказывалась ее принять, она недолго думая ударила ее деревянным молотком. В другой раз — Вере тогда было лет шесть — она, неизвестно из-за чего разозлившись на занятую вышиванием Ирину, стукнула ее кулаком по голове и почему-то опешила, наверное, потому и запомнила; Ирина же в ответ лишь подняла на нее свои голубые глаза и спокойно сказала: “Дура”. Вере часто было стыдно, что она не любит сестру, она знала, что должна ее любить, и все же ей казалось, что любить Ирину не за что. Много раз ей в детстве приходило в голову, что лучше бы сестры вообще не было. Конечно, не так, как получилось, когда она уехала и в больнице одна, среди чужих людей, мучительно умерла от холеры, а просто чтобы Ирина не рождалась и Вера была в семье единственным ребенком.
Из-за Ирины она не любила и маму. Ирина испортила ее отношения с матерью, и этого Вера никогда не могла ей простить. Мама однажды в присутствии самой Веры призналась своей подруге Капочке, что после рождения Ирины вообще больше не хотела иметь детей, да и врачи в один голос говорили, что вторые роды из-за плохого сердца могут кончиться для нее печально. И все же она решилась на них, зная, как муж мечтает о сыне. Но родилась снова девочка и, когда акушерка сказала ей об этом, она даже не пожелала на нее смотреть.
Как ни странно, то, что мать, родив ее, даже не пожелала на нее посмотреть, Вера выслушала спокойно, она тогда сидела довольно далеко от матери, на кушетке, рядом с фикусом, читала, кажется, сказки братьев Гримм, и хотя ей было интересно, что там мать про нее рассказывает, но и сказка ей тоже была очень интересна, в общем, она запомнила, что не особенно огорчилась. Потом разговор ушел в сторону и вернулся к Вере, когда Капочка собралась уходить. Что было перед этим, Вера пропустила и услышала только, что мать на бабушкин вопрос — каким именем она хочет окрестить младенца — ответила: “Каким хотите, мне все равно”. И тут Вера прозрела. Любимую назвали красивым именем Ирина, а нелюбимую — обыкновенным. Только тут она окончательно поняла, что она нелюбимая дочь, а ведь она знала, что в большинстве семей именно младшего ребенка всегда любили и больше других баловали. Она поняла, что нелюбима потому, что у ее папы и мамы уже была Ирина, а если бы она, Вера, была единственным ребенком, то и любили бы одну ее.
Мама была совсем молодой, и они вместе с Ириной, будто подруги, разъезжали по гостям, театрам, балам. Вместе ходили и на примерки к портнихе, а когда обнаружилось, что у Ирины просто изумительное контральто и она стала выступать в концертах, мама аккомпанировала ей, чем очень гордилась. Из-за всего этого, но, главное, потому, что в их кругу было принято до замужества наряжать старшую дочь, у Ирины всегда было много красивых платьев, себя же Вера считала и плохо одетой, и плохо обутой.
Сейчас, в поезде, она вдруг поняла, что та их последняя ссора на Курском вокзале по поводу платья была просто отголоском ее детских страданий. Это не было шагом к тому, чтобы попытаться оправдать себя и простить, она лишь удивилась, что в человеке все остается. Сидит где-то глубоко-глубоко, а потом неизвестно почему вдруг выходит на поверхность.
Позже отношения с Ириной у Веры совсем наладились, но сейчас, в поезде, вспоминать об этом ей было скучно. Только для порядка и еще из уважения к памяти сестры Вера про себя отметила, что, едва она сама стала барышней, им обеим стали шить одинаково красивые выходные платья, теперь они на равных присутствовали на домашних вечерах, вместе бывали на балах и в театрах. Конечно, Вере было приятно, что и успехом они тоже пользовались обе. О каждой из них все говорили, что “у нее интересная внешность”, кроме того, и Ирина, и сама Вера были веселы, остроумны и легки на подъем. Теперь Вера любила Ирину, гордилась ее голосом и тем впечатлением, которое производило на всех ее пение. Она больше не задавала себе этого вопроса, просто знала, что давно уже не хочет быть в семье единственной дочкой, знала, что без Ирины ей бы не жилось лучше. И вот когда это все к ней пришло, она сестру потеряла.
Дойдя до этого места, Вера снова стала плакать; получалось, что смерть Ирины — это возмездие ей, Вере, за то, что она не умела ценить своего счастья. И так, плача, принялась вспоминать, как, отработав в Башкирии сельской учительницей, возвращалась домой — о смерти Ирины она уже знала, даже как будто примирилась с ней и привыкла к тому, что сестры больше нет, — от Павелецкого вокзала, куда прибыл поезд, она шла домой совсем медленно, было еще темно, хотя скоро должно было начать светать, и подбирала слова, которые скажет матери, но никак не могла собрать ни одной фразы, таким все было фальшивым. За этим занятием она даже не заметила, как дошла до дома, который семь лет назад, прямо перед войной, напрочь отгородил их дворик от улицы. В этом доме был сквозной подъезд, который они почти сразу привыкли считать своим. Она позвонила. Дверь отпер сторож Марк, в сумерках он не сразу разглядел ее, а когда наконец узнал, воскликнул: “Верочка, а Ирина Андреевна-то…” — в Вере вдруг мелькнула безумная мысль, что сестра жива и тоже приехала, она даже крикнула: “Что Ирина?”, но сторож лишь горестно вздохнул: “Умерла”. Надо было что-то ответить Марку, и Вера сказала: “Да, знаю”.
Сквозь этот большой дом она прошла, едва передвигая ноги, даже боялась, что упадет, а когда вошла в свой двор, к ней вдруг вернулись силы. Она была тогда, конечно, еще совсем молода, и в ней было столько радости, что она наконец вернулась домой, что она на минуту даже забыла об Ирине и побежала. Их собственную дверь сразу, будто ждали, ей открыла бабушка, и у Веры еще достало времени и радости, на ходу чмокнув ее, вихрем взлететь наверх и ворваться в спальню родителей. Уже светало, и Вера еще от двери увидела, как мать, приподнявшись на постели, протягивает к ней руки. Блудная дочь, она бросилась к ней в объятия, и тут, когда они обе зарыдали, она опять вспомнила о сестре.
Следующими после узбека у Ерошкина по графику шли допросы старшего брата Иосифа Берга Ильи, того самого, кто свел Веру и Иосифа и, собственно говоря, заварил всю кашу. Хотя по близости к Иосифу и Вере этот человек должен был бы представлять для Ерошкина исключительный интерес, он ждал от этих допросов еще меньше полезного, чем от разработки колченогого сына степей. Оснований для подобного пессимизма у него было достаточно. До этого он тщательно изучил следственные дела и самого Ильи, и его жены, проходившей по одному из правотроцкистских процессов и расстрелянной пять лет назад. Кроме того, он три с половиной часа проговорил со следователем Томской тюремной психиатрической больницы, где последние полтора года содержался Берг; этот следователь также привез ему показания, которые дали четыре надзи