Старая девочка — страница 29 из 73

рателя, обслуживавшие блок, где помещался Берг, и материалы допросов его сокамерников. Видел Берга Ерошкин уже здесь, на Лубянке и сам, правда, пару минут и через глазок. И все эти впечатления и надзирателей, и следователя, и таких же зэков, как сам Берг, и его собственное вполне совпали, так что никаких сюрпризов он, к сожалению, не ждал. Все же он был доволен, что и к этому мало чего сулящему допросу он подготовился хорошо, если вдруг найдется что-нибудь интересное, он его не пропустит.

Пока же он знал про Берга, что тот родом из довольно богатой купеческой семьи, чуть ли не век успешно торговавшей скобяным товаром в Гомеле, но сам пошел по совсем другой линии и до революции кочевал по разным социалистическим движениям, сначала чисто еврейским, потом общероссийским, причем было это все больше за границей, так что Европу этот Берг знал, по-видимому, как свои пять пальцев. В его партийной анкете были перечислены не только полтора десятка стран, где он с 1903 по 1917 годы жил как политэмигрант, но и то, что он свободно говорит и пишет на двенадцати языках. Это, конечно, было редкостью.

Знание языков и легкость пера еще до семнадцатого года обеспечили Бергу определенную известность среди социалистов, куда бы он ни переходил, его везде охотно принимали и поручали заниматься партийной публицистикой. Революцию он встретил меньшевиком-интернационалистом, но уже в начале восемнадцатого вместе с несколькими единомышленниками присоединился к большевикам, где и достиг, кажется, вершин своей карьеры. С двадцать второго года по двадцать пятый он работал в ЦК партии и ведал центральными партийными газетами. Но дальше все, сначала неспешно, а потом быстро набрав ход, пошло под уклон. Причем, что было в те годы нечасто, это падение никак не было связано с участием Берга в разных платформах и оппозициях, его это минуло, и даже с тем, что в двадцать третьем — двадцать четвертом годах он в самом деле был в близких отношениях с Троцким, с которым, гуляя вместе на даче, они часами обсуждали Французскую революцию.

По агентурным данным, разговоры эти шли очень странно; они, словно сговорившись, никогда не проводили никаких параллелей с той революцией, которую делали сами, никогда ничего не сравнивали и даже как будто игнорировали те многие и многие ответы, которые уже были у них на руках. Они словно уходили из реальной политики в чистую историю и не желали никаких подсказок. То, что Троцкий находил его интересным собеседником, безусловно, свидетельствует о том, что Берг был и умен и хорошо образован, но, похоже, он был по-настоящему хорош именно в таких разговорах, в деле же — суматошен и всегда неоправданно импульсивен. Он хватался то за одно, то за другое, загорался, умел увлечь и других, но потом забывал и о людях, которых он завлек, и о самом деле. Первые три-четыре года революции этот энтузиазм ему очень и очень помогал, но потом стала нужна медленная и кропотливая работа, понадобились люди системы. Он же почти не менялся и скоро стал отличаться от всего этого почти вызывающе. Ответ, почему он до революции перебрал чуть ли не все социалистические группы, был теперь на поверхности, каждый новый его проект требовал других исполнителей, и он просто скитался, ища их.

С двадцать пятого по тридцать пятый год, когда Берг оказался совсем не у дел, он сменил несколько десятков должностей: руководил какими-то газетными синдикатами, журналами, уходил, потом опять возвращался. На нем явно не спешили ставить крест. Но потом от него стали уставать, все больше им тяготиться, и когда он в очередной раз запросился в науку, на вольные хлеба, его с радостью отпустили. Люди, подобные Бергу, уже попадались Ерошкину в его следственной практике, и здесь, пожалуй, единственное, что его заинтересовало, так это жена Берга — Ольга Гребнева. Он постепенно опускался, а она с той же неуклонностью и даже с той же скоростью поднималась, так что было похоже, что они просто сидят на противоположных сторонах качелей. Начав почти что с нуля, она в тридцать пятом году сделалась уже первой заместительницей секретаря Женотдела ЦК партии и только тут как участница правотроцкистского блока была осуждена и расстреляна.

Берг тогда уже нигде не работал и, как понял Ерошкин, это и спасло его от ареста. Во всяком случае, доносов на него было множество, но ходу им почему-то не дали. Занимался он в те годы какими-то странными экономическими теориями (настолько путаными, что они не могли заинтересовать никого, даже органы) и главным делом своей жизни — огромной историей Французской революции. Эта работа, напротив, многих живо интересовала, так как о его беседах с Троцким на данные темы было хорошо известно, сам Сталин несколько раз высказывал желание ее посмотреть, но и без этого органы понимали, как широко ее можно будет использовать. Впрочем, здесь всех ждало разочарование: Берг, завершив первую часть и половину второй, дал эти куски троим своим старым друзьям по эмиграции, а спустя месяц, получив от них едва ли не восторженные отзывы, рукопись сжег. Ерошкин во всем этом долго пытался разобраться, допросил всех троих человек, читавших работу Берга, они и в этом случае отозвались о ней восторженно, в итоге у него сложилось впечатление, что это аутодафе было простой глупостью. Тем более что друзья Берга также в один голос свидетельствовали, что ни особых психопатий, ни депрессий за ним в те годы не водилось.


После ареста и гибели жены за Бергом стала ходить их домработница Маша, молодая деревенская девка, всегда его боготворившая. Квартиру у Берга отняли, дав взамен небольшую комнату на Чистопрудном бульваре, там они и жили на то, что она приносила, убираясь в других домах, а большей частью распродавая вещи. Таким образом они протянули два года, второй — уже официально зарегистрировав свои отношения, а потом она совершенно неожиданно умерла от дифтерита. Все это время он был опрятно одет, сыт и в общем ухожен. Он по-прежнему много работал, но над чем — неизвестно, правда, теперь предпочитал не писать, а диктовать, используя в качестве стенографистки Машу.

Предыдущие десять лет он медленно опускался, потом Маша все это выровняла, а дальше, когда ее не стало, он начал падать так быстро, словно хотел одного — наверстать время. Родные, как понял Ерошкин, не могли простить ему этого второго брака; хотя они помогали ему, но немного, он явно подголадывал и, в несколько месяцев спустив все, что у него еще оставалось, в том числе и комнату, оказался на улице. Похоже, тогда он уже не был нормален. Ночевал он, если удавалось, у знакомых, а то просто на вокзалах; когда же пришло лето, стал предпочитать скамейки в парках. Первое время его по привычке принимали, кормили, предлагали и переночевать, правда, укладывали всегда в прихожей, так он был грязен и вшив.

Все это, наверное, могло тянуться и дальше, но Берг на свою беду стал приворовывать книги. Стоило оставить его одного на несколько минут, он утаскивал две-три книжки и прятал их у себя под рубашкой. Обычно он выбирал книги в богатых переплетах и, если ему удавалось их вынести, за сущий бесценок сбывал книги на Курском вокзале хозяевам тамошних развалов. Подобная неблагодарность, конечно, всех бесила, и скоро в одном доме за другим перестали открывать ему двери. Это был уже конец. Трижды за один месяц его, полуголого, бормочущего какой-то несвязный бред, отлавливали на улице милиционеры, но неизвестно почему не сажали и не отправляли в психиатрическую клинику, наоборот, на следующее утро отпускали. Ясно было, однако, что долго так продолжаться не может, и правда, семнадцатого сентября, через день, после того, как было принято решение начать в связи с утверждением новой конституции “зачистку” Москвы, он был снова задержан, судим за нарушение общественного порядка и отправлен в Томскую тюремную психиатрическую больницу.

В Москве, как показалось Ерошкину, о нем не пожалела ни одна живая душа. Ерошкин помнил, что когда он, восстанавливая биографию Берга, дошел до этого места, то подумал, что, похоже, это тот редкий случай, когда в тюрьме человеку будет не хуже, чем на свободе, но оказалось, что все не так просто. В камере, как и на воле, Берг продолжал подворовывать; судя по всему, у него развилась самая настоящая клептомания, за это его жестоко, чуть ли не до потери сознания, били и в свою очередь отбирали пайку. Он пробыл в Томске меньше полутора лет, но то, что Ерошкин увидел в глазок, раньше встречалось ему лишь среди доходяг во время воркутинских и колымских командировок.

Из следственного дела Ерошкин знал, что Бергу нет еще и пятидесяти трех лет и что по виду он должен быть крепким, хотя и немного склонным к полноте человеком. Конечно, никакой полноты он после полутора лет тюрьмы не ждал и все же оторопел, когда ему указали на кривого, всего синего от постоянных избиений старика. Старик этот был явно не в духе. Он яростно жестикулировал и что-то кричал сокамерникам большим, без единого зуба и оттого шамкающим ртом. Ерошкин несколько минут пытался понять, что хочет Берг, но все было настолько бессвязно, что разобрать он не смог. После этого предварительного знакомства Ерошкин не сомневался, что от Берга ничего полезного для их дела ждать не приходится; будь его воля, он вообще бы не стал больше мучить старика и назавтра отправил его обратно в Томск, но это был тот случай, когда ломать сложившийся и узаконенный начальством порядок сложнее, чем сделать положенное и забыть.

Сейчас, сидя в своем кабинете и дожидаясь, когда конвой приведет к нему Берга, он просматривал то, что у него было на совсем другого человека — Николая Соловьева, бывшего колчаковского поручика, еще раньше — красного офицера-артиллериста, в которого Вера была влюблена почти так же страстно, как и в Диму Пушкарева, и который, кажется, тоже ее любил. С такой биографией этот Соловьев уцелел по чистой случайности — и то лишь потому, что был разыскан и судим лишь в тридцать четвертом году, когда всем было уже не до Колчака, да и прокурор, что ему попался, был, судя по обвинительной речи, на редкость мягкотел. Все-таки десять лет Колымы Соловьев заработал, но на воле он окончил фельдшерские курсы и в лагере через два года общих работ сумел пристроиться при больнице. Получалось, что даже если забыть о Колчаке, он дважды выжил совершенным чудом, и Ерошкину теперь хотелось верить, что это не просто так и что, может быть, Соловьев — именно тот, к кому теперь возвращается Вера.