Старая девочка — страница 44 из 73

Ну вот, пока Сталин в это верит, он, естественно, будет делать все, только бы по дороге с Верой ничего не случилось, только бы она благополучно дошла, но если вдруг она по пути к кому-то прилепится, он расправится с этим человеком в одну секунду. Отсюда и страх этот безумный в Вере, она теперь знает, что если любит кого, кто-то ей дорог, она должна бежать от него, бежать, нестись сломя голову. Всем, кого любила и любит, она несет смерть; и мужа своего, Иосифа, она, тоже она погубила, и от этого ей уже никуда не деться. Но и Сталину здесь ничего не светит, поверьте мне, Ерошкин, совсем ничего. Он — банкрот, полный банкрот, никогда ему ее не дождаться. Ей вообще никто не нужен. Она ни к кому не идет, Ерошкин, ни к кому не возвращается, она просто уходит из этой жизни. Просто уходит — и все”, - поставил он точку.

То, что Ерошкин услышал от Ежова, без сомнения, очень походило на правду, и в другое время он бы это, наверное, оценил, но сейчас Ерошкин мог думать только о том, что он — такой же покойник, как сам Ежов: Сталин никогда не допустит, чтобы сказанное здесь вышло за пределы кабинета. Ерошкин почти не сомневался, что его арестуют прямо тут, на Лубянке, что за ним уже идут, но судьба его хранила, ничего не произошло ни в этот день, ни в следующий, и постепенно Ерошкин успокоился, решил, что Сталин, наверное, просто ушел из-за своей перегородки раньше и ничего, что говорил Ежов, не слышал. Он понимал, что это чудо, и был за него благодарен до конца своих дней, и все-таки много лет спустя, когда Ежов давным-давно уже был расстрелян и забыт, вспоминая этот допрос, Ерошкин всякий раз чувствовал себя перед наркомом неправым. Ежов на краю могилы перестал трусить, перестал цепляться за жизнь; он был безоружен и все же сумел подготовить удар, от которого Сталин вряд ли бы оправился. Оставалось самое малое — поставить в известность о Сталине и Вере органы, но он, Ерошкин, смалодушничал и знал, что никогда себе этого не простит.

Через два дня после второго допроса Ежова, едва Ерошкин снова занялся разборкой бумаг Клеймана, Смирнов вызвал его к себе и, с порога объявив ему, что он занимается хрен знает чем, потребовал, чтобы Ерошкин первым поездом ехал в Ярославль. После этого, уже немного смягчившись, Смирнов стал рассказывать, что Клейман в Ярославле совсем обезумел. Похоже, что он узнал, что его главный покровитель Ежов арестован, и решил идти ва-банк. “Вчера вечером я узнал, — продолжал Смирнов, — что безо всякой санкции, даже никого ни в Москве, ни у себя в Ярославле не поставив в известность, он как раз на сегодня запланировал ликвидацию Веры, причем для надежности все трижды продублировал. Первый вариант — автомобильная авария, если нет — то падение с моста (у них там есть речка Чернявка, мост через нее, и Вера дважды в день, идя на работу и с работы, обязательно по нему проходит), и, наконец, — драка и случайный удар ножом. “Что Вера еще жива, — говорил Смирнов, — простая случайность: шофер, который должен был ее сбить, с давних пор мой человек, и вот он чудом исхитрился дозвониться на Лубянку. В общем, — сказал Смирнов, — вам надо немедленно ехать в Ярославль и на месте разбираться, что с этим Клейманом делать. Я, — продолжал он, — на его использовании больше не настаиваю. Похоже, наш друг и впрямь чересчур талантлив и инициативен. Впрочем, несколько дней на размышление у вас есть, в настоящее время Клейман арестован и сидит в ярославской следственной тюрьме; захотите, сможете с ним повидаться”, - добавил Смирнов.

Этот разговор произвел на Ерошкина сильное впечатление; раньше ему и в голову не приходило, что вся эта история может так быстро и разом кончиться, и для этого не надо ни Сталина, ни секретариата партии, ни, наконец, Ежова — одного маленького Клеймана совершенно достаточно. Он понимал, что Смирнов не преувеличивал: все в самом деле висело на волоске, и, хотя сейчас бояться как будто было нечего, он вдруг почувствовал, что командовать парадом ему вряд ли будет по силам. Энергичный Клейман, может, был бы здесь и больше к месту. Смирнову он, конечно, говорить этого не стал, и они, выяснив, что ближайший поезд в Ярославль отходит только через три часа, два из них проговорили о Ярославле. В основном о секретаре тамошнего обкома. Смирнов напирал на то, что, похоже, в деле Веры он полностью на их стороне, без него быстрый арест Клеймана никогда бы не удался. Ерошкин же играл дурачка и через слово беспокоился, что мотивы ярославца, почему он так решительно и, главное, с первого дня, как Вера оказалась в Ярославле, ее прикрывает, ему совершенно не понятны. В конце концов они сошлись на том, что если кто и может им здесь помочь, то это один Клейман.

Поезд, на котором Ерошкин должен был ехать в Ярославль, отходил в одиннадцать часов вечера, он был неспешный, хотя и числился по разряду скорых и прибывал в Ярославль в семь часов утра. Их управление забронировало ему место в мягком вагоне, и Ерошкин знал, что отлично выспится, а может быть, даже окажется в купе один, без соседа, и тогда будет совсем замечательно. Он был доволен, что уезжает из Москвы: три месяца почти беспрерывных допросов вымотали его до последней степени, и сейчас он ничего не мог с собой поделать — радовался этой командировке, будто ехал на курорт. В сущности, основания для хорошего настроения у Ерошкина были; благодаря бдительности и реакции Смирнова, Клейман, который и впрямь едва не пустил их под откос, был нейтрализован. Он сидел в одиночке, и у Ерошкина впервые в этом бесконечном цейтноте — с самого начала дело Веры было какой-то несуразной гонкой, в нем все и всегда висело на волоске — появилось окно. С этим, что он может никуда не спешить, Ерошкин и приехал в Ярославль.


На вокзале его встретил шофер, потом оказалось, что именно он и работал на Смирнова. Ерошкин, конечно, догадывался, что по важности задания его не просто встретят, но почти наверняка за ним будет закреплена машина, что Смирнов, зная о его нелюбви к гостиницам, скорее всего распорядился, чтобы ему выделили одну из энкаведешных квартир, но когда все и впрямь оказалось ровно так, как он надеялся, и его привезли в роскошную трехкомнатную квартиру с видом на Волгу и ярославский Кремль, он окончательно размяк и решил, что сегодня, что бы ни случилось, ничего делать не станет: сейчас примет душ, потом поедет на машине осматривать город, а вечером, никуда не торопясь, вволю посидит в ресторане. Это был замечательный план, и он, представив себе, как все это будет, даже пожалел Клеймана, который теперь ни на что, кроме тюремной баланды и пайки хлеба, рассчитывать не мог.

Реализовать свой список Ерошкину удалось полностью. Он принял душ, затем несколько часов катался по городу, шофер оказался отличным малым, знал об этом городе все, что только о нем можно было знать; Ерошкин оценил, как ему повезло, даже решил во что бы то ни стало сохранить его при себе. В поезде он был уверен, что первое место, куда поедет, — это посмотрит дом, где сейчас живет Вера. Но шофер, когда он назвал улицу, сказал, что это самая окраина да еще на другой стороне Волги, и Ерошкин неизвестно почему дал отбой. Он давно уже, когда думал о Вере, видел, что, хоть и не без провалов, постепенно они обкладывают ее с разных сторон, строят и строят вокруг нее санитарный кордон. Они брали очень широко, потому что сама Вера, в сущности, никому была не нужна — пускай и дальше живет с кем хочет и где хочет, лишь бы никакая зараза от нее больше не исходила. Вместе с другими он обходил ее всегда с запасом, обходил чересчур медленно и долго, чтобы сжиться с этой дистанцией между ним и Верой. Он привык и так — издали — на нее смотреть, и так о ней думать, привык ценить все то, что иначе как с расстояния не увидишь. Теперь ему предстояло подойти к Вере вплотную, и он понял, что сразу решиться на это не может, боится.

Те двенадцать человек, которых он лично почти три месяца допрашивал по делу Веры, выстроили для него ее очень полно. У него было это ощущение полноты Веры: каждый из подследственных знал ее кусочек, иногда совсем малый ее фрагмент, он же, Ерошкин, нигде и никогда Веру не видя, знал о ней больше всех. Он старательно, не жалея ни сил, ни времени, лепил ее из их показаний и теперь боялся, что все это могло быть разом разрушено. Так, он знал ее лучше других, но понимал, что, увидев, никогда не признает, пройдет мимо, даже не заметив. Каждый из этих двенадцати найдет ее в любой толпе, в любой сутолоке и давке; едва приметив, пойдет за ней, забыв обо всем, но только не он, Ерошкин. Здесь был какой-то отвратительный парадокс, и Ерошкин пока никак не мог придумать, что с ним делать, он ничего не мог придумать, кроме одного — сколь можно дольше держаться от Веры на расстоянии.

Рестораны шофер, по-видимому, знал не хуже, чем остальное, потому что в “Волге” Ерошкина накормили так, как в Москве есть ему еще не доводилось, особенно хороша, конечно, была рыба. Приканчивая последний кусок запеченной в грибах осетрины, Ерошкин снова вспомнил Клеймана и вдруг сообразил, что тот знает Веру именно так, как ему надо — вплотную. Весь этот день и вечер в ресторане были настолько хороши, что он давно уже смягчился к Клейману, ему хотелось его оправдать, и он стал объяснять себе, что это не вина, а беда Клеймана, что он всегда был чересчур к Вере близок. С этого расстояния ее и нельзя было увидеть иначе. Оттуда, где стоял Клейман, и вправду должно было казаться, что с Верой справиться можно лишь пулей. Так что немудрено, что он испугался, стал паниковать и свой страх в конце концов передал и Ежову.

Теперь в Ярославле Ерошкин был почти уверен, что Клейман видел Веру не неправильно, а лишь неполно и не с той позиции. Это, конечно, коренным образом все меняло. Если бы Клейман в свою очередь сумел понять его, Ерошкина, как он сам только что понял Клеймана, они могли бы прекрасно сотрудничать. Ерошкин не сомневался, что сейчас главное для него — не торопиться, не спешить и сначала научиться видеть Веру глазами ярославца. То есть Клейман должен был рассказать ему о Вере все, рассказать Веру такой, какой он ее знает, и лишь после этой подготовки он мог наконец