Для него это было очень странное ощущение, потому что раньше и по свойству работы, которой он занимался, и по своим природным склонностям он был человеком сегодняшнего дня. Сколько он себя помнил, он даже в мыслях никогда не любил возвращаться назад; то, что было в его жизни прежде, он хоронил легко и без всяких сожалений и почти никогда не вспоминал. Плохое ли, хорошее казалось ему почти равно неинтересным и уж во всяком случае недостойным, чтобы тратить на него время. Пару раз в разговорах со Смирновым он на эту тему высказывался, про себя же людей, которые были обращены в прошлое, звал некрофилами.
К счастью, работа в органах была именно такой, какая была ему близка и понятна, и с каждым годом она лишь все больше делалась повернутой в будущее. Этот ее интерес к прошлому, к тем преступлениям, которые люди уже совершили, был кажущимся. Она как будто вся с самого начала и до самого конца должна была заниматься одним прошлым: кто, когда и что делал до революции, как стал контрреволюционером, какой урон нанес. Чекисты первого призыва и вправду так думали и так работали, только при Менжинском в НКВД, наконец, стали понимать, что это совершенно неправильно. Действительно, какой смысл бороться с преступлением, которое уже совершено? Ну, найдешь ты, ну, поймаешь и расстреляешь преступника, свое дело-то он ведь уже сделал, ущерб нанесен и меньше от того, что ты все-таки разоблачил вредителя, он не станет. Менжинский понял, насколько абсурден, насколько вреден этот подход в их работе. Он первый понял, что вся работа органов целиком и полностью должна быть перестроена. Ее всю необходимо повернуть в будущее, не раскрытие уже совершенных преступлений должно быть ее целью — если преступление совершено, это непростительный и непоправимый прокол в работе органов — а социальная профилактика, предотвращение преступлений. То есть от чекистов теперь стала требоваться именно эта настоящая и определенная обращенность в будущее; таких людей Менжинский и велел набирать в органы. Ерошкин всегда гордился, что он из того набора, что сам Менжинский выбрал его из сотен других кандидатов.
Менжинский учил их, что органы ни в коем случае не должны тащиться по пятам событий, они должны опережать жизнь, быть как бы впередсмотрящими партии. Они обязаны предвидеть все преступления, все нарушения, которые могут быть в обществе в будущем, всех людей, которые их могут совершить, все их идеи и побудительные мотивы и все это заранее и в корне ликвидировать. Так будет лучше не только для страны, но и для самих этих людей, потому что, пусть и силою, но грех с них снят будет. Конечно, это была правильная политика, и немудрено, что народом она была поддержана с энтузиазмом. Успехов на новом пути было очень и очень много, с каждым годом только яснее становилось, насколько Менжинский был прав, и до дела Веры Ерошкину в голову не приходило, что когда-нибудь и ему — тоже — захочется соскочить с подножки. Пускай трамвай идет туда, куда идет, он же останется здесь. На этой остановке.
Может быть, именно поэтому он так остро переживал все, что хотя бы боком касалось Веры. Ему было неимоверно трудно и понять, и примириться с тем, что вообще есть такой путь, какой она избрала. Сейчас, гуляя по Ярославлю, он думал, что, может быть, из-за этой своей обращенности в будущее он так хотел верить, так настаивал, что Вера вовсе не решила навсегда уйти назад, порвать с прошлой жизнью, она просто возвращается к человеку, с которым теперь, когда Берга нет, могла бы рука об руку идти вперед. Конечно, говорил он Смирнову, она выбрала странную дорогу, но во всяком случае это не отказ от естественного хода жизни, от революции, от пути, которым идет вся страна, а обычная петля. Она сделает ее и пойдет, как все.
Это было его начальное, исходное понимание дела Веры, но дальше, когда возник страх, что тысячи людей — только кликни, только позови — с радостью оставят и дом свой, и семью, вообще все, чем была их жизнь, и пойдут за Верой, он тоже испугался. Теперь он готов был признать, что, возможно, правы Ежов с Клейманом, а не он со Смирновым. Вера и в самом деле чрезвычайно опасна, и церемониться с ней нельзя. Но ему мешало то, что люди, которые любили Веру все эти годы и ради нее, по первому ее слову были готовы пойти назад, вызывали у него симпатию. Ко многим из них он, похоже, по-настоящему привязался. Когда он допрашивал очередного подследственного и тот рассказывал ему о Вере, о своей любви к ней, он часто ловил себя на том, что желает ему удачи, хочет, чтобы именно к нему шла Вера.
Через них он постепенно начал понимать и Веру. Сначала сама по себе она его не слишком заинтересовала, и она, и тот путь, который она выбрала. Как и другие, она была просто врагом революции, и с ней надо было справиться так, чтобы ущерб был минимален, то есть задача была вполне обычной, и он сначала был сосредоточен только на ней, на этой задаче. Но постепенно он начал понимать Веру, временами даже ей сочувствовать. Он боялся этого в себе, пытался себе объяснить, что так относиться ни к Вере, ни к тем, кто ее любил, он не должен, это смерти подобно, но враг словно и вправду уже проник в него и теперь захватывал одну позицию за другой.
Все это напрочь лишило его уверенности, и третий день подряд, с утра до позднего вечера меряя шагами Ярославль, Ерошкин никак ни на что не мог решиться. Ему казалось равно понятно и правильно и то, чего хотели арестованный Клейман с недавно арестованным Ежовым, и то, чего добивались они со Смирновым. Возможно, линия Смирнова была чересчур основана на доверии к Радостиной, к тем, кто ее любил, на убеждении, что они все-таки советские люди, только заблудившиеся, потерявшие верную дорогу. То есть и он, и Смирнов были убеждены, что их, и особенно Веру, надо не наказывать, наоборот, откликнуться, отозваться на их крики о помощи. Ерошкин долго во всем этом никак не мог разобраться, и все-таки он ходил не зря, потому что к исходу третьего дня он вдруг обнаружил, что худо-бедно представляет себе, что делать дальше и с Клейманом, и с Верой, и с теми людьми, которые ее любили.
Он по-прежнему колебался, не мог твердо сказать, кто же все-таки прав: Клейман или они, тем не менее, что делать, похоже, знал. В общем, он, почти как Вера, оторвался от нынешней жизни, от того, что в ней было важно и существенно, и вот ему достало трех дней, расстояния, дистанции в три дня, чтобы ухватить суть, во всем разобраться. Получалось, что и впрямь такие кульбиты, такие петли могут быть очень выгодны, очень полезны революции, и Сталин был прав, когда на секретариате ЦК говорил о том, что Вера, что бы она сама об этом ни думала, чем бы ни руководствовалась, нужна революции. Ее опыт, то, что она делает с временем, во многих случаях может быть для революции буквально спасительно. Это как бы ложное отступление, тот маневр, который принес множество блестящих побед полководцам разных стран и народов.
В самом общем виде все, что было связано с Верой, виделось теперь Ерошкину так. Во-первых, для него было очевидно, что пока Сталин жив, пока есть хоть какая-то надежда, что Вера идет именно к нему, она в полной безопасности. Он не допустит, чтобы с ее головы упал и волос. От этой печки и надо плясать. Но, идя назад так, как она идет, строго день в день, Вера дойдет до Сталина только через пятнадцать лет. Пятнадцать долгих лет, все то время, что она провела с Бергом, Сталин будет послушно ждать и ни разу не попытается сделать то же, что с пятилетками: ни разу не провозгласит свой лозунг: “Пятилетку в три года”. Он ни в коем случае не пойдет на это, потому что знает — Веры тогда он лишится окончательно. Она потеряет дорогу, потеряет тот след, который прямиком ведет ее к Сталину, и им уже не встретиться. В общем, до Вериного двадцать третьего года он ничему, что они со Смирновым станут делать, мешать не будет, наоборот, объясняя и себе, и товарищам по партии, что это жизненно необходимо для мировой революции, будет поддерживать любые их действия. Условие одно: Вера и дальше должна иметь возможность идти назад.
То есть его, Ерошкина, планы сделать главную ставку на Льва Берга не надо менять ни на йоту. Сейчас, пока Сталин свято верит, что Вера возвращается именно к нему, он будет относиться к Бергу с любопытством и, пожалуй, даже сочувствием. Теперь предположим, что Сталин прав: Лев Берг терпит неудачу, и посмотрим, что будет тогда дальше. Верин брак с Иосифом Бергом кончится, и тот почти сразу уйдет из ее жизни. Дальше Сталин окажется в окружении двух десятков людей, которые своей любовью будут буквально раздирать Веру на части. Все они ждали ее те же пятнадцать лет, все изнемогли, отсчитывая эти годы день за днем; если Вера жила, то они просто считали каждое утро, моля, чтобы этот день кончился как можно скорее. Для них, как и для Сталина, эти годы были не жизнью, а сроком. И вот срок подходит к концу, годы, которые им казались вечностью, — на исходе. Нервы у всех будут тогда наверняка на пределе. Вряд ли кто-нибудь станет считаться с тем, что он простой зэк, а Сталин — вождь народов. Они не для того ждали, чтобы теперь это помнить. Перед Верой они все равны, и прав тот, кого она выберет, он один.
Сейчас Сталин спокоен и благодушен, потому что не сомневается, что Вера идет именно к нему, но, когда срок приблизится, когда Вера будет уже рядом, я не могу себе представить, чтобы все осталось, как теперь, чтобы выдержка не изменила ни ему, ни другим. Сегодня они не хотят этого помнить, но ведь прежде равенства между ними не было, кого-то из них Вера долго и по-настоящему любила, кем-то просто была увлечена, а кого-то даже не замечала. Они все ее любили, в этой своей любви к ней они и впрямь равны, но она-то любила их не равно. Это неравенство, эта несправедливость их и расколет, словно обыкновенное общество, они расколются на враждебные классы и так же, как классы, по учению Маркса, борются друг с другом не на жизнь, а на смерть, так и они пойдут на все, лишь бы устранить очередного противника.
Сталина тогда наверняка ужаснет количество соперников, претендующих на его Веру, он вообще не сможет не расценить это иначе, как провокацию, как жесточайшее оскорбление. Ведь он ждет ее целых пятнадцать лет, любит и ждет со всей возможной кротостью, а тут врывается эта голодная стая и, забыв, кто он и кто они, забыв вообще обо всем, буквально из его рук пытается Веру вырвать. Он не хочет ни о ком из них ни думать, ни помнить, он хочет быть хорошим, даже очень хорошим, хочет любить одну Веру, помнить о ней одной, а эти люди ему не дают. Стоя вокруг Веры, словно изго