ровцам опять собрать их на болоте.
Начал Клейман и на этот раз с благодарности. Он сказал, что с помощью зэков работа его продвигается очень споро, и, судя по всему, он через две недели кончит допрашивать последнего из своего списка — Пушкарева. Дальше дней десять, чтобы обработать материал, свести воедино цифирь, о которой он уже зэкам говорил, а также нарисовать планы и графики, после этого дело можно передавать прямо в суд. В общем, подвел он итог, здесь, похоже, все в порядке. Через месяц у него будет точная схема, кто, когда и кого поведет назад, в связи с этим, продолжал Клейман, он хочет ответить зэкам добром на добро; так сказать, воздать им должное.
Первое, что он для них готов сделать: он знает, что, восстанавливая Веру, они нашли еще нескольких людей, которых здесь, в лагере, нет, но которые любили Веру, как они сами. Ясно, что с их помощью они могли бы восстановить Веру в еще большей полноте. Один всеми ненавидимый Лев Берг, решивший перехватить у них Веру, выдав себя за своего брата. Он прекрасно понимает чувства зэков, продолжал Клейман, и тоже не испытывает к Бергу ничего, кроме отвращения. Однако во время допросов по некоторым намекам ему стало казаться, что сейчас они нашли в себе силы Берга простить. Он, Клейман, всегда уважал благородство, но понимает, что в данном случае оно продиктовано их любовью к Вере, ничто другое никогда не могло бы их с Бергом примирить. Если Берг оставит свои подлые попытки сделать Веру только своей и с зэками соединится, к их памяти о Вере добавится многое. Он внесет в общую копилку не только ту Веру, какой знал ее сам, но и поможет им восстановить те пятнадцать лет, когда она была замужем за его братом Иосифом. Все это время у них чуть ли не сплошное белое пятно, и поэтому любые его воспоминания об Иосифе и Вере будут, конечно, необычайно ценны. В общем, он согласен без какой-либо предварительной цензуры отослать Бергу в Ярославль их коллективное письмо с предложением прекратить сепаратные действия и соединиться со всеми теми, кто, как и он, любит Веру. Более того, он, Клейман, сделает все от него зависящее, чтобы оно нигде не затерялось, в целости и сохранности дошло до адресата.
Следующее: он, Клейман, знает также еще двух человек, которые любили Веру, любят ее и сейчас, но органами НКВД они были пропущены, и соответственно здесь, в лагере, их нет. И вот, если зэки захотят им написать, предложив то же, что и Бергу, он дает слово, что санкционирует отправку этих писем. Первый из этих людей — секретарь Ярославского обкома партии Леонид Кузнецов, второй — генеральный секретарь Центрального Комитета партии Иосиф Виссарионович Сталин. Так же спокойно, как и раньше, он добавил, что на Кузнецова ему, в сущности, плевать: Кузнецов его мало волнует, а вот Сталину давно пора задуматься, с кем он — с народом или с Верой. Что ему важнее — советская власть или Верина юбка. Сталину следует помнить, говорил Клейман зэкам, что в партии достаточно здоровых сил и, если он ничего не захочет понять, партия поступит с ним так же безжалостно, как с троцкистами и зиновьевцами. Он еще долго говорил на эту тему, но закончил о Сталине вполне примирительно, сказав, что он, Клейман, как и весь советский народ, убежден в мудрости товарища Сталина — подлинного вождя пролетариев всех стран, и не сомневается, что, получив письмо отсюда, из-под Воркуты, он примет единственно верное решение. Какое — Клейман уточнять не стал.
Хотя кашель на этот раз его совсем не беспокоил, Клейман на всякий случай после этих слов дал своему горлу отдых. Он долго пил из термоса горячее молоко, о чем-то негромко переговаривался с вохровцами, наконец, похоже, он снова почувствовал себя в форме и, подняв руку, попросил внимания. “Все мы, — сказал он, едва стало тихо, — помним, какое воодушевление, какую веру в окончательную победу над врагом внушил нам парад седьмого ноября сорок первого года на Красной площади. Немцы были у самых стен Москвы, а на Красной площади перед стоящим на трибуне товарищем Сталиным, как всегда в этот день, торжественным маршем проходила пехота, кавалерия, шли танки, артиллерия, а над головами, защищая войска с воздуха, с воем проносились штурмовики. В тот же день, — продолжал Клейман, — прямо с парада все, кто в нем участвовал, пошли на фронт и почти все там погибли. Их молодые жизни были положены на алтарь победы и принесены в жертву. Парад седьмого ноября, — говорил дальше Клейман, — продемонстрировал несокрушимую волю, единство советских людей, их верность советской родине и лично товарищу Сталину. На этом параде Сталин прощался с теми, кто шел умирать с его именем на устах, а они прощались со своим вождем. Он дал им с собой проститься, и, пускай они потом погибли, народ, пока пребудет Россия, никогда не забудет этой милости”.
Дальше Клейман говорил менее патетически: “Но немцы — что, — сказал он, — раньше или позже мы с немцами справимся. Русские немцев всегда бивали, у немцев против русских жила тонка, а вот то, что затеяли вы, — сказал он, тыча теперь пальцем в зэков, — вы, народ Веры, — это куда серьезнее, куда страшнее, чем немцы”. И все-таки он, Клейман, верит — голос его вновь почти звенел, — что советский народ справится и с этой бедой. С помощью их искренних и чистосердечных признаний тот процесс, на котором самой возможности реставрации прошлого будет свернута шея, уже готов, и за это народ им, людям Веры, своим врагам, будет благодарен по гроб. К сожалению, заключил Клейман, Веры сейчас с ними нет, Вера в Ярославле, и некому с ними проститься и напутствовать перед дальней дорогой. И он, Клейман, то есть он, который и посылает их на смерть, Первого мая, в День международной солидарности трудящихся заменит Веру и сам примет у них прощальный парад.
По словам турка, зэки не сразу поняли, что сказал им Клейман, а когда наконец поняли, были необычайно растроганы. Следующие три недели, рассказывал он Ерошкину в Ярославле, прошли в совершенно лихорадочной подготовке к первомайскому торжеству. Все, и зэки и вохровцы, работали с редким энтузиазмом и радостью. Вместе с Клейманом они сначала составили общий сценарий праздника: кто, когда и как будет проходить, кто что петь, какой текст будет читать лагерный кум, комментируя парад, как в Москве — Левитан. У всех была бездна идей, каждый буквально фонтанировал ими, и Клейман все терпеливо выслушивал и не просто выслушивал, а старался все пожелания учесть, прекрасно понимая, что значит для зэков этот парад. К сожалению, от многих замечательных предложений пришлось отказаться, потому что они или никак не вписывались в общий сценарий, или потому, что подготовку к ним за три недели закончить было немыслимо. Клейман лично объяснял это каждому зэку, чье предложение отклонялось, и, по свидетельству турка, обид не было ни одной.
Разработка сценария заняла пять дней, после чего начались интенсивные репетиции. Было решено сделать праздник как можно более похожим на те московские первомайские торжества, в которых часть из них участвовала и сама. Так все согласились с тем, что сначала, как в Москве мимо мавзолея проходят лучшие представители каждого завода, каждой фабрики или учреждения, здесь мимо трибуны, на которой будет стоять Клейман, по очереди пройдет один зэк за другим, незримо ведя за собой колонну из тех двадцати пяти душ, что по первому зову пойдут за ним в прошлое. После того как прохождение этих колонн закончится, зэки вновь сойдутся вместе и, образовав одну сводную колонну, колонну апостолов Веры, ее избранного народа, венчая парад торжественным маршем, пройдут перед Клейманом.
Это, так сказать, костяк празднества; кроме того, зэки и Клейман единогласно высказались за то, чтобы впереди каждой колонны, вернее, не впереди, а как бы предваряя ее, напротив трибуны возводилась бы гимнастическая скульптура — аллегория, символизирующая ту колонну, которая сейчас пройдет. Ответственность за это дело возложили, естественно, на Диму Пушкарева, а в качестве материала для скульптур он получил в свое распоряжение детей башкира, а также пятерых вохровцев. Клейман кроме этого предложил, и зэки его поддержали, чтобы следом, тоже за каждой колонной, шла жена турка Ирина и пела какую-нибудь траурную арию из своего оперного репертуара. Ирина, сестра Веры по крови, должна была вместо самой Веры здесь, под Воркутой, посреди занесенного снегом болота идти и прощаться с ними, идти и их оплакивать.
После того как план был целиком и полностью готов, назначены люди, ответственные за каждый этап праздника, репетиции шли уже четко и слаженно, без лишних задержек и суеты. Они продолжались с утра до позднего вечера, участвовали в них все, без единого исключения; похоже, на эти две недели, до тридцатого апреля, деление лагеря на вохровцев и зэков Клейманом вообще было отменено. Во всяком случае, и те и те работали на равных, не жаловался никто, хотя с каждым днем темп репетиций нарастал. Турок говорил Ерошкину, что он был уверен, что подготовка к Первомаю будет проходить куда более нервно, в последние же дни ждал и вовсе истерики, но ничего подобного не было; конечно, зэки нервничали, но вида не показывали, и работе это тоже никак не мешало. Более того, уже к обеду тридцатого апреля они один за другим стали приходить к Клейману и докладывать, что с тем участком, за который они отвечают, все в порядке, и он может за него не опасаться.
В этот день, закончив дела, люди в лагере легли необычно рано, чтобы выспаться и наутро быть в хорошей форме. Парад сразу, едва о нем зашла речь, было решено проводить там же, где Клейман оба раза выступал перед зэками. Место это было во всех смыслах удачное. От ворот зоны меньше ста метров, так что, когда из лагеря приходилось что-нибудь нести, это было недалеко и нетрудно, а главное — тут было ровно. Кочки невысоки и немногочисленны, между же кочек летом — вода, лишь слегка прикрытая ядовито-зеленой травой. Сейчас все, конечно, замерзло и, уйдя под неглубокий снег, сделалось гладко и твердо. Вдобавок зэки, десять дней репетировавшие прохождение сводной колонны, утоптали наст, и Корневский, который отвечал за плац, с удовлетворением доложил Клейману, что печатать шаг здесь теперь можно не хуже, чем на Красной площади.