Старая дорога. Эссеистика, проза, драматургия, стихи — страница 16 из 26

Я все ждал, когда он позвонит. Не дождался. Пару раз набрал номер его трубки. Бесполезно. Табор ушел в небо, прихватив с собой швейную машинку и моего Эмира.

В пятом часу утра к квартире подкрался океан. Сначала он гулко обдал волной дверь. Потом еще раз, но на этот раз тишиной припал к ней. До звонка океан то ли не дотягивался, то ли решил быть верным своей природе до конца. Я открыл дверь.

Он рухнул на меня. Тяжелый, в длинном черном пальто.

В странном танце мы проделали несколько шагов.

– Где я? – спросил Эмир.

– В Бельгии.

Эмир удовлетворенно кивнул. Пробурчал мне в лопатку:

– В такую погоду нравится вот организму куда-то дойти.

Я откантовал его в зал, уложил, вызволил из пальто.

– В такую погоду нравится от точки до точки ежиться, – сформулировал Эмир во сне.

По кремнистому холму катилось деревянное колесо. Перед обрывом оно подпрыгнуло на валуне и плюхнулось в реку. Подхваченное течением, колесо исчезло в тумане Шельды… С Виирлой по правую руку и с Кони по левую Эмир фланировал по чистой улочке Брюсселя. Из-под фрака выглядывали рваные джинсы. Через каждые пять шагов Эмир останавливался и сверял свой позолоченный «брегет» с часами на башне. Он подставил под институт брака оба своих могучих плеча, прибрав к рукам состояния двух бельгийских ювелиров. Вдоль стены за Юсуповым с совком и метлой крался замаскированный под уборщика генерал Борин. Но тут налетел характерный брюссельский ветер, из-за угла выскочила белошвейка Милиной томности и вместе с джинсами пришила Эмира к небу. Он болтал руками и ногами, извинялся перед отцами Кони и Виирлы, потом запустил «брегетом» в Борина, чем вызвал гром и молнию в атмосфере. Когда же хлынул дождь, окатывая Эмира, как из брандспойта, Юсупов закричал: «Позовите водопроводчика!»

Я укрыл его пледом и почувствовал себя абсолютно счастливым человеком. За окном проскрежетал трамвай.


Сентябрь 2006 г.

День флага(маленькая повесть)

Мне кажется, что я находился в той душной комнате с широким подоконником. Ветер вяло теребил марлевую занавеску. На забранную голубым колером штукатурку метнули полевой цветок. Этот нехитрый способ освятить барачные хоромы назывался накатом. Валик с трафаретом окунали в ведро с золотой краской, а затем одним точным советским движением наносили узор. Половину комнаты занимал черный дерматиновый диван, кишевший клопами. Кровососы не трогали хозяйку, медицинскую сестру Нюсю, но поедом ели постояльцев. Поэтому квартировавшая у Нюси семья Тарнопольских спала на полу, окатывая доски, по которым шли толпы оголодавших постельных клопов, водопроводной водой. Влажные плахи в этот утренний час тускло блестели. В них отражалось июльское серо-молочное небо тихоокеанского побережья. Но и на полу Тарнопольские были атакованы клопами, которые сыпались с потолка. Так Владивосток встретил моих будущих родственников.

Посреди комнаты сидел совершенно голый, побритый наголо младенец. Перед ним стояла деревянная плошка с вареным черносливом. Морщинистые мешочки еще дымились, и поэтому хозяйский кабыздох по кличке Шут не решался притронуться к деликатесу. Пес только облизывался и поскуливал. Дите же запускало пятерню в плошку и, обжигаясь, уминало расползающиеся в пальцах плоды. Это был их завтрак. Нюсиного ребенка и Нюсиного пса. Наконец Шут не выдержал и перебросил пару ягод с зуба на зуб. Прошелся языком по краю посудины, взвизгнул от боли и вылизал лицо, а затем и ладони своего перемазавшегося товарища. Через пару минут плошка сияла, и Шут футболил ее языком, пытаясь угнаться за призраком последней сливы.

Не могу отделаться от ощущения, что этот голый младенец, сидящий на мокрых досках, – моя мать. Маленький божок с бронзовым черепом, укротитель вареных слив. Однако это не так. Моя мать лежала на полу между тетей Раей и дядей Шурой, отчаянно борясь с материковыми клопами. Прибившись к семье Тарнопольских, мать переезжала из Сахалина в Одессу. Почему-то южносахалинские рентгенологи решили, что девочка должна стать акробатом. Их внимание привлекли ее слабые, но длинные связки: Жанночка прекрасно гнулась под вальсы Дунаевского. И вот уже забывшая что такое фрукты, худющая, похожая на головастика моя будущая мать глядела во все глаза и не могла надивиться на Нюсиного голомозого сына и его четвероногого няня. Нюся весь день пропадала в медпункте угольного треста, а Шут занимался воспитанием мальца и целиком отвечал за мальчугана своей беспородной головой. Так в свои неполные десять лет мать переплыла Охотское море, погуляла по холмам Владивостока, а затем две недели тряслась в одном вагоне с плененным полковником Квантунской армии, сухим, всегда аккуратно, хотя и бедно одетым человечком. Она вставала перед полковником на мостик, выполняла «лягушку», «собачку» и стоячий шпагат. В Москве, переходя с вокзала на вокзал и едва не потеряв акробатку Жанночку в метро, Тарнопольские взяли курс на город-герой Одессу…

Через три года умрет Сталин. А через шестнадцать лет мой отец натрет парафином лыжи и отправится в ближайший лес с балетмейстером Кензиловским. Снег будет хрустеть под моим молодым беспечным отцом как скорлупа грецкого ореха. Лыжная прогулка аккомпаниатора с балетмейстером. Что-то есть в этом антисоветское. Что-то от Теодора Гофмана. Липы аллеи Молодоженов, за которыми мелькнут две фигурки в хемингуэевских свитерах, и по сей день тянутся вдоль грузовой дороги стройными рядами, но стоит закончиться парковой разметке, как липы в панике бегут к Волге. Город здесь неожиданно обрывается складами, лодочной станцией, молом. Здесь же обрывается и моя детская память, уступая место тягучему страху. Наверное, я боюсь, что отец не вернется из леса. Или забудет принести из леса меня, еще не родившегося, но уже следящего за ним из-за осин. В этом замурзанном осиннике любой жест, любой вздох превращается в осень, зажатую между двумя мостами, по которым грохочут товарняки. Промышленная зона легко принимает очертания потустороннего мира. Почерневшие от дыма и гари березы выстилают мелкой и тусклой монетой тропинки, ведущие в царство теней. Может быть, кое-что отец и пропустит в тот зимний день, но едва ли самое интересное: схватки матери и мой приход в мир.

Отцы должны брать лыжи и уходить, когда за дело берется природа. В полосе отчуждения, в промышленном осиннике непостижимым образом отцы ищут и находят наши души. Я до сих пор не понимаю, как это отцу удалось найти мою душу. В зимних осинах, прореженных березой, теряешь уверенность в себе. Лес гнет к земле, а земля уходит из-под ног. Да и существовал ли на свете балетмейстер Кензиловский? Я никогда не видел его. Он – страница семейной легенды, которая всегда и все преувеличивает. Может быть, поэтому с недавних пор любой прохожий превращается для меня в Кензиловского, стоит только посмотреть на него сквозь ветки того осинника, услышать посвист того запустения…

Особенно унылый вид улица Качалова имеет в конце августа. Берега необозримых луж петляют от одного перекрестка к другому, а на проезжей части образуют запруды и неполовозрелые моря. По улице плетется очередной Кензиловский с видавшим виды зонтом. Над его головой не восьмигранный шатер, а целый горный ландшафт с бегущими по ущельям мутными потоками. За Кензиловским вальяжно следует небольшой мокрый диван, в котором далеко не сразу я признаю ротвейлера. Флегматичным выражением своих подушек диван сеет тоску. Известно, что мокрые животные – отличные переносчики тоски. Где у этих собак совесть или хотя бы подбородок, сказать невозможно. Выгуливающий мебель прохожий останавливается, закуривает и выпускает из-под зонта мятый дым. Именно так и начинается осень на улице Качалова…

С того дня, как Тарнопольские квартировались во Владивостоке, прошло без малого шестьдесят лет. Мать не стала акробаткой, зато она стала балериной…


Мне кажется, что это не я в начале восьмидесятых годов задохнулся в облаке апельсиновой цедры и рассыпал лоток с выпечкой. Хотя это был я. Наш класс дежурил по столовой. Будучи рядовым советским продуктом детского возраста, я честно, хотя и неуклюже исполнял свой долг. Если бы не металлический уголок, опоясывающий крыльцо, и флюиды завуча старших классов, которая следила за тем, как я управляюсь с тяжелым сосновым лотком, я бы никогда не загубил столько ватрушек.

Сарра Абрамовна походила на старого сошедшего с ума грифа из батумского питомника. Она была высокой и горбатой. Старость просто вцепилась в ее лицо, но оставила молодыми ноги. Строгая юбка, рубашка в мелкий, задушенный лютик. Когда завуч старших классов Сарра Клопоух шла мимо цветочных горшков, герань пыталась вступить в пионеры. Огромные очки увеличивали и без того ужасную Сарру Абрамовну. Ее глаза и волосы были сделаны из огня, а ноги – из горного хрусталя. В глубоких морщинах мраморных рук водились рубиновые перстни и зеркальные карпы. Клопоух проглотила ржавый трактор и поэтому не умела говорить ласково. Доброту она надежно прятала в ленинской комнате своей души. Ее жизнь была переломана, но ее поступь и взор сами могли разломать чью угодно жизнь. Завуч старших классов переставляла ноги как танцовщица на проволоке. Мы боялись об эту адскую проволоку споткнуться. По струне шел ток высокого и гордого напряжения. Я отлично представляю себе социализм, когда вспоминаю об этой невидимой и уже истончающейся проволоке восьмидесятых годов. Своими молодыми ногами Сарра Абрамовна вступила в партию, потом в могилу, а теперь – и в мою память. Я понял это сегодняшним утром, когда мать поздравила меня с Днем флага. Тоже мне, патриотка. Она так ничего и не поняла в жизни. О флаге она помнит, о кошке своей помнит, а обо мне, о моей жизни она никогда ничего не знала. Иметь такую непомерную общественную позицию, столько сил отдать кошке – и так мало знать о своем сыне.

В восьмом классе мне стало известно, что Сарра Абрамовна приходится нам дальней родственницей. К вечеру у меня поднялась температура. Вот почему Клопоух не укокошила меня, когда я споткнулся о крыльцо и рассыпал выпечку. Румяная ватрушка долго катилась, пока не ударилась о полуботинок Сарры Абрамовны. Человека опаснее я тогда еще не знал. И вот эта страшная женщина спокойно произнесла: “Не поваляешь – не поешь”. Потом я стоял у окна и смотрел, как раскисшую в луже творожную массу расклевывают птицы. Сарра Абрамовна была моей засекреченной государственной бабушкой, но на ватрушках она погорела. Это был ее провал. Он оказался не замечен советским режимом, но оставил след в моей душе.